Вышла новая книга Светланы Михеевой «Некто творящий», в которую вошли восемь эссе об авторах, так или иначе прошедших проверку временем: от бурятского классика Намжила Нимбуева — до легенды питерского андерграунда Леонида Аронзона. О том, что такое нетривиальная работа в жанре эссе, об учителях и об открытиях в сфере духа со Светланой Михеевой побеседовал Борис Кутенков.
— Светлана, поздравляю с выходом книги! Расскажите, пожалуйста, как складывалась её композиция?
— Книга эссе «Некто творящий» складывалась сама собой, постепенно. «Стеклянная звезда», первая моя книга эссеистики, стала большим опытом осмысления. Во-первых, я увидела литературу целиком: имена — связанными, историю — обоснованной, прояснились общие тенденции и различия в подходах. Конечно, общий курс истории литературы в голове был, но лежал там малоподвижным грузом. Одно дело — знать, а другое, как говорят, нутром чувствовать. Вот к этому чувствованию я благодаря эссеистике как раз подобралась: все ожило, сухие цифры, события, лица — все собралось. И стало легче дышать, если хотите, легче идти. К тому же разбились и сомнения о том, нужно ли это хоть кому-нибудь — чей-то личный читательский опыт, попытка заглянуть за слова.
— Первая книга эссе получила отклик?
— Да, она вдруг получила значительный отклик. Неоднозначный — мне передавали, что некоторые, учителя, например, ругались, мол, зачем она растрепала прически нашим классикам! В Иркутске некоторого шума наделало эссе о Валентине Распутине — им, как мне рассказывали, заинтересованные люди потрясали в коридорах власти, требовали разобраться.
— Неужели?! А что именно вызвало их гнев?!
— Точка зрения. Мне кажется — просто ее наличие. Все объяснимо: фигура Распутина на родине статуарна и неприкосновенна. Даже подумать о нем как-то иначе не моги. Но для меня он — человек в человечестве и писатель, о судьбе которого не только можно, но и нужно говорить. Причем говорить честно. И все-таки в основном, люди все-таки удивлялись, что, мол, и так можно. Третьи — благодарили. В общем, возможности влияния у эссеистики оказались большими, чем представлялось.
— Как восприняли книгу «Некто творящий»? Она ведь несколько иного плана, в ней Вы сосредоточились на поэтах, причем, в основном, известных не широко.
— Пока сложно привести некое общее мнение. До меня доходили пока что лишь приятные отзывы. Как я понимаю, для многих книга стала побудительным мотивом прочесть поэтов, о которых так, цитирую одно из мнений, «ярко написано».
«Некто творящий» действительно иная книга. Ведь дальше, после «Стеклянной звезды» я стала думать уже не отдельными эссе, а целой книгой — чтобы сказать объемнее, заглянуть дальше. Речь шла о неких открытиях в сфере духа, если хотите. Потому, что я была сражена вот чем: идеальностью устремлений, принятием пути у самых разных людей в искусстве. Человек, исполняющий судьбу и принявший предназначение, — вот что я увидела. И все эти большие слова, превратившиеся нашими стараниями в клише: «пророки», «вырванный язык», «жечь глаголом» — стали ощутимыми, стали чистой правдой. «Некто творящий» это книга о таких людях, поэтах, одержимых своим предназначением. Одержимых — в хорошем смысле, точнее даже — смиренно его принявшим. Ученица Юнга Мария-Луиза фон Франц в одной из своих книг приводит притчу, которую любил рассказывать сам Юнг: к раввину пришли ученики и спросили, почему богоявление нынче стало редким явлением, а тот ответил: «Потому, что сейчас нет людей, достаточно смиренных, чтобы испытывать глубокое благоговение».
«Некто творящий» — это книга о таких вот смиренных людях, способных испытывать благоговение. Это сказочные персонажи, в какой-то степени — для нашего времени, когда слово все более обесценивается. Поэтому там совершенно спокойно соседствуют Борис Чичибабин и Ксения Некрасова, Владимир Соколов и Нонна Слепакова, Леонид Аронзон и Михаил Анищенко, Намжил Нимбуев и Николай Рубцов.
Но вообще отбор героев для этой книги во многом случился как интуитивный процесс — высвечивается по-новому какое-то имя, всплывает нечто из каких-то пучин. Слышишь имя, читаешь несколько строк — и как будто сигнальная кнопка срабатывает: вот оно, как раз то, что нужно. Иногда кажется, что все счастливо сыпалось само неведомо откуда.
— Какой главный вопрос Вы ставили перед собой?
— Главный вопрос, который я ставила перед собой, — почему? «Детсадовский» и в данном случае единственно правильный. И вся работа — выяснение внутренних обстоятельств, в том числе и моих собственных: а куда движемся, и почему, и для чего. И, думаю, писательское дело вообще такое.
— Отсутствие обратной связи часто демотивирует пишущего. Вы упомянули, что в случае с «Некто творящий» такая связь была. Когда отклика нет, что Вы чувствуете? И есть ли в этом контексте разница с тем, что Вы делаете в поэзии?
— Это сложный вопрос для двух противоречивых ответов, которые должны все время находить баланс. Да, отклик есть: пришло письмо от читателя из Таганрога, которому попала в руки книжка «Некто творящий», настоящее письмо, на бумаге; еще один человек, коллега-поэт, сказал, что эти эссе — важное дело; сообщают, что благодаря этим сочинениям люди открывают для себя неизвестные им доселе имена или иначе видят тех, о ком столько написано; или наоборот, вот именно это они и хотели бы сами написать — и так им дорого, что кто-то смог высказать все это. «Я не все понимаю, но это здорово», — написал еще один человек недавно. И так далее.
С другой стороны, некоммерческие книги сейчас в литературном пространстве существуют сложно: они невидимки в каком-то смысле. Пишущие любят сетовать, что тиражи с гулькин нос, что, вот, критика не критикует. И я бы тоже посетовала. Другой вопрос, есть ли в этом сетовании смысл? Мне было бы интересно прочесть что-то о своей книге, это да. Критика вообще очень сильно оживляет литературную жизнь. Но, с другой стороны, понимаю, что книга может по разному влиять, быть или раздражающей настолько, что о ней невозможно написать, или настолько «зайти», что невозможно писать о ней, чтобы не растерять этого чувства, сакрального в полной мере. У меня самой есть, например, такие книги, впечатление о которых я боюсь своим вмешательством, высказыванием разрушить.
Есть и третий вид «обратной связи», примиряющая сторона, тот самый балансир. Я не Бог весть какой мистик, но чувствую вот какую обратную связь: с теми, о ком пишу — или с чем-то общим, важным, что они олицетворяют. Это странное дело, не менее странно об этом говорить. Мне хотелось отблагодарить ушедших за то, что они были, что оставили нам дорогое наследство, сказать о них.
Что касается поэзии, то с ней сложнее вот в чем: здесь я ожидаю обратной связи не столько от читателя, сколько от того, что внутри меня одобрит или не одобрит сделанного. Это какая-то внутренняя палата мер и весов, которая точно показывает, движешься ли ты к чему-то важному или же просто засоряешь эфир. Это можно назвать — условно — областью ответственности автора. Или, например, авторской совестью. Или вообще, для любителей, голосом Всевышнего, например. Которым он тебе сто раз что-то говорил, но ты не слышал — и вот, услышал.
Вообще, можно сказать, что я подвержена такого рода фатализму: в те руки, в которые моя книга должна попасть, она и попадет; тот, кто должен услышать именно эти стихи, услышат. Надо сказать, что это некоторым образом облегчает жизнь, сдерживая авторское честолюбие в безопасных пределах.
— Кого Вы считаете своими учителями в критике и эссеистике? А в поэзии?
— Не уверена, что кого-то конкретного могу назвать. История с эссеистикой довольно спонтанная: было интересно писать сначала курсовые в Литинституте, потом потребовалось соорудить вступительную статью к альманаху Фестиваля поэзии на Байкале, потом еще одну. Потом знакомый писатель попросил высказаться о его книге. А затем — первое эссе о писателе, это был, кстати, Георгий Иванов. Нашла метод — определить, что меня задевает или восхищает, и попытаться это объяснить и описать. В помощь — философия, социальные исследования, психология, религия, собственно художественная литература. И в том числе, конечно, российская критика и эссеистика — от Вадима Кожинова до Михаила Айзенберга. И научные исследования, конечно. Учителя — все, кого мне интересно читать.
С поэзией дело обстоит примерно так же. Хотя в юности занималась в студии у поэта Анатолия Кобенкова и он же первым предложил мои стихи для публикации, сомневаюсь, что могу претендовать на место его ученицы, — ведь ученичество это какая-то последовательная история. Учеником Кобенкова справедливо называл себя Виталий Науменко, увы, рано умерший. Да и поэзию Анатолия Ивановича по-настоящему открыла для себя позднее — когда научилась в ней хоть как-то разбираться. У каждого поэта (да и прозаика), которого я когда-либо читала, чему-то, надеюсь, научилась в той или иной мере. Это же бесконечный путь к большему.
— Вы сказали о Виталии Науменко. Давайте вспомним и об этом замечательном поэте и литераторе. Не думали сделать его героем своего очередного эссе?
— Я бы хотела о нем написать, да. И время от времени возвращаюсь к этой идее, она зреет. Но пока что ограничилась стихотворением, ему посвященным. Наверное, потому что писать о том, кого ты лично знаешь или знал, наверное, сложнее. Науменко, конечно, поэт незаурядный, у него есть интересные критические вещи, есть попытки прозы — в общем, материала много.
— «Авторская задача — правильным способом выразить то, что хочешь сказать», — сказали Вы в интервью «Литературной России». Поясните, пожалуйста, это высказывание. Чем отличается это «хочешь сказать» в художественном слове? И что такое «правильный способ»?
— Вопрос касался того, что я работаю в разных жанрах — в поэзии, художественной прозе, эссеистике. Когда созревает какое-то основание, которое важно раскрыть, приходит ощущение того, как это возможно сделать. Нужно выбрать «почту», способ доставки послания, грубо говоря. «Хочешь сказать» для художественной литературы это как раз основание и ощущение, которое формирует послание. Однажды по рабочей журналистской необходимости я попала на островок на реке Ангаре в пределах моего родного города Иркутска. Там горожане обустроили садоводство. Оно началось с рыбаков, с пары домиков посреди голого острова. А теперь там еще и райские кущи, сакура цветет, абрикос плодоносит. Чужаков на острове не очень любят. Конечно, после этой поездки появился газетный материал — мы с фотографом обошли остров вдоль и поперек, поговорили с обитателями. Правила журналистики четкие и понятные, «хочешь сказать» для нее значат именно то, что значат.
Но этого было мало. Я прямо ощущала, что это особенное место, что там многое сходится, какие-то энергии вселенские — что-то во мне сработало, культурная память, бессознательное. И тогда появился рассказ «Остров» — реальность вне реальности, проекция бессознательного, которая и манит и пугает. Спустя время остров этот еще раз раскрылся для меня: появилось стихотворение, в котором остров — недостижимое райское место, пристанище — или что-то такое. Теперь, когда думаю над новой книгой, остров этот снова в дверь стучится, и опять над ним думаю — другими словами. Всякий раз нужно найти правильный способ для того, что просится сказаться.
— Среди таких в лучшем смысле «неправильных», неканоничных эссеистов следует упомянуть Михаила Эпштейна. Вы как-то упомянули, что увлечены его работами. Что Вам особенно дорого в писаниях Михаила Наумовича, что Вы переняли от него в своей эссеистике?
— Да, есть авторы, которые для меня важны. Эпштейн — один из них. Дорога свобода, с которой он предается рассуждениям, широта взглядов и при этом точность определений. Его вещи объемны, он не застревает в «научности», хотя он без сомнения, ученый. Липовецкий назвал его «ренессансным мыслителем», и это похоже на правду. Переняла ли я что-то, сказать не могу, но он мне интересен.
— Ещё в тему «неправильностей». Позвольте мне процитировать себя: «В каком-то смысле выход книги таких эссе — жест осознанного, понимаемого самим автором дикарства на фоне «полноценных» исследований о героях книги — Хармсе, Бунине, Георгии Иванове и др. — и вызов «правильному», устоявшемуся разговору о них. Литературоведение, которое уже осуждающе косится в сторону «дикарки» Михеевой, никогда не станет образцом подлинного стиля, так как избирает язык средством доступной коммуникации» (из рецензии на предыдущую Вашу книгу). Согласились бы Вы с этим высказыванием или оспорили его? Ощущаете ли неформатность, редкость того, что Вы делаете в эссеистике?
— Правильные разговоры — это движение по одной тропе к одной и той же калитке. Предполагается, что если ты правильно движешься в одобряемом направлении, то тебя ждут какие-то плюшки. Или нет? Я не очень понимаю пользу устоявшихся разговоров в этом случае. К чему они ведут? К самим себе? Тем более что я ни в малейшей степени не претендую на «научность», не ставлю задачу говорить о книге или о писателе в научных категориях. Может быть потому, что когда-то наука задавала вопросы и изучала мир, предполагая за ним Бога, Абсолют — как некое объяснение и оправдание всему, что существует. Она исходила из изначальной целостности замысла. Сейчас она в основном — но, безусловно, не всегда, есть ученые, труды которых можно читать запоем, — дробит то, что еще осталось нераздробленным, пересчитывает, сводит какие-то цифры, факты, без стеснения выкидывая все, что не встраивается в систему. Мир напоминает каменоломню на месте священной рощи. Это грустно. И если дикарство — это поддерживать жизнь этой рощи, то я согласна быть таким дикарем. К тому же у меня нет сомнений в правильности того, что я делаю. Это, конечно, не похоже на литературоведение — но и не должно быть похоже!
Осуждение не пугает. В качестве индульгенции сошлюсь на отзыв уважаемого литературоведа Вадима Ковского, который получила от него однажды в Лите за курсовую по творчеству Грина (она в дальнейшем стала базой для эссе о Грине). Произведения Грина я знала и любила. И тогда прочла кое-что, что о Грине писали, в том числе и в научной литературе. И убедилась, что общепринятый подход и мое отношение как-то плохо совмещаются, через силу. «Об этой работе говорить в предполагаемых категориях трудно — она вне литературоведения. В то же время я о ней очень высокого мнения. Это блестящее писательское эссе о прозе Грина и какой-то ее сокровенной сути. Такой взгляд подчас объясняет и угадывает в тайне литературы намного больше, чем самые подробные научные изыскания». Для меня этот отзыв стал поддержкой и в какой-то степени объяснением происходящего.
— Давайте скажем несколько слов об одном из наиболее любимых мной героев Ваших эссе, Намжиле Нимбуеве, 1948 — 1971 (эссе о котором опубликовано на портале Textura и в нашей антологии «Уйти. Остаться. Жить»). Сложно было подступаться к нему и к разговору о сибирской литературе?
— Говорить о том, что рядом с тобой, всегда сложнее, чем рассуждать об отдаленном. Но о том, что сибирская литература — это непредумышленная мистификация, и о том, что ближайшая Азия для нас остается — в глубинном смысле — закрыта до сих пор, сказать следовало. В противном случае можно до бесконечности пребывать в заблуждении, причем весьма неуютном — как и все, что разъединяет.
Литература — это язык. Разве сибиряки говорят на каком-то отдельном, сибирском, языке? Например, провансальская литература (а Прованс — часть Франции, как мы понимаем) — это окситанский язык. Руманиль, Мистраль, Обанель и другие французы, писавшие в начале прошлого века на окситанском, пытались отстоять возможность развития именно литературы на окситанском.
О сибирской литературе впервые упомянули «Очерки русской литературы» Кёнига. Сибирская литература там определялась, как литература, написанная сибиряками, в качестве примера приводились сочинения Николая Полевого. Но позже областники, воспользовались определением, подняли его на щит и использовали для политических целей. В итоге была сгенерирована без всякой на то необходимости еще одна сущность. С одной ее стороны — «злая» Россия, но с другой-то стороны — «злая» Азия… Эта внутренняя «сакоку» породила своих призраков. Их победили в какой-то мере Вампилов, Астафьев, Распутин, Шукшин и другие крупные авторы, а со стороны Азии в это же время к нам пришел Нимбуев, родившийся в семье бурятского поэта, пишущего на родном бурятском — но сам с чистым русским языком, да вдобавок и европейскими влияниями. Посланник — кем он мог быть еще? Таково, вероятно, было его предназначение. Тему посланника — литературной дипломатии — я и развивала в этом эссе.
— Заметно, что среди героев Ваших эссе вообще преобладают классики, фигуры с более-менее устоявшейся репутацией. Это связано с тем, что современная литература ещё не прошла в Ваших глазах какую-то проверку? С чем-то ещё?
— Герои большей части моих эссе мертвы — и это определяющий критерий отбора. Но это связано не с проверкой литературы временем, а с двумя другими вещами, которые при той задаче, которая до сих пор ставилась мной в эссеистике, актуальны. Во-первых, жизненный путь поэтов окончен — значит, о нем можно говорить как о некой завершенности. Это стабилизирует высказывание, позволяет действовать в рамках четких, ограниченных. И, в каком-то смысле, облегчает задачу — понять суть явления легче, когда имеешь представление о начале и конце.
О современной литературе я тоже пишу, хотя и меньше, и она не нуждается в проверке в том смысле, что текст — это настоящее в момент его рождения, так чего же еще требовать. Но это другой подход и другой результат. И это всегда немного прогноз, попытка предсказать. Задачи совсем другие.
Во-вторых, мне интересно своими глазами увидеть, самой ощутить и своим умом осмыслить то, о чем уже сформировано общественное мнение. Я нахожу, что во многом интерес к поэзии затирается как раз из-за бесконечного повторения одних и тех же сентенций, объясняющих или призывающих нас читать того или другого поэта. Живая материя превращается в бесконечные штампы. Набивается оскомина, местами становится скучно, а местами даже противно — и сопротивление читателя (особенно юного) в определенной степени естественно. А когда ты можешь, следуя за собственными размышлениями, оживить весь этот материал, то, уверена, гарантированы и какие-то открытия. Тогда литература становится больше литературы — и может даже отвечать на главные человеческие вопросы. Когда взялась писать эссе о Георгии Иванове, то на минуточку подумала — ну что еще вообще-то можно сказать о нем? Весь Литинститут придыхал: ах, этот бесподобный Иванов! Я была равнодушна тогда, как столб. Но вот пришло время узнать, каким я его увижу. Важно собрать некое единство, которое для меня, как для читателя, образует энергетический каркас, оправданный материалом. И я Георгия Иванова увидела. И это было открытие. То же — с остальными. «Некто творящий» и для меня самой — это целых восемь открытий. Надеюсь, что читатель это почувствовал и тоже смог что-то открыть для себя.