Константина Куприянова я знал ещё по рассказам «Девушка и камни» и «Зверь выходит из моря», опубликованным в журнале «Москва» и на сайте «Российский писатель». Несколько лет назад он выиграл премию «Лицей» с романом «Желание исчезнуть» о человеке, вернувшемся с войны (в которой угадывался конфликт на Донбассе). В общем, у меня нет никаких причин сомневаться в том, что прозаик Куприянов умеет писать реалистическую прозу, психологически точно отслеживать состояния человека и отношения между разными людьми.
Однако этот рассказ — особенный. Он начинается как письмо бесхитростного рассказчика, постепенно обретая черты философской статьи на тему психологии творчества в современном мире. Постмодернистская рамка с её типичными приёмами — иронией, игрой с разными контекстами, интертекстуальностью (чего стоит только ссылка на статью, написанную в 2023 году) — постепенно преодолевается, прорывается. Таинственное Afterglow — изумление перед воплощенным глубинным божественным беззвучием, в котором произнесено и схлопнуто всё. Как передать словами то, что передать словами нельзя? Как преодолеть литературу во имя чистого наивного бытия? Удастся ли это талантливому прозаику? Погрузимся в его художественный мир и пройдём этот путь вместе.
Андрей Тимофеев
 
Константин Куприянов родился в 1988 году в Москве. Окончил Всероссийскую академию внешней торговли по специальности «Международное право». Выпускник ВЛК при Литературном институте им. А.М. Горького 2013 года, семинар прозы А.В. Воронцова. Рассказы опубликованы в журналах «Нева», «Москва», «День и Ночь», «Знамя» и др. Лауреат премии «Лицей» за роман «Желание исчезнуть». Живёт в Калифорнии.
 

Константин Куприянов // The Afterglow

Сообщение, превращающееся в статью

 

Константин Куприянов // Формаслов
Константин Куприянов // Формаслов

Привет. Знаешь, сообщение застало меня где-то в середине возвращения, и ты таким образом стал невольным участником. Всего я возвращался где-то часа четыре, и из них два с половиной почти полностью выпали из памяти. Когда заметил, что ты написал, я сидел перед прудом, там была фигурка из бронзы: девочка на крошечном мраморном островке, охотница с луком, смотрящая растерянно по сторонам, желающая выбраться из пруда, заволочённого пленительной зелёной тиной, бессильная сдвинуться. Я бы помог ей, но и меня на время возвращения парализовало, и время там идёт по-другому, поэтому я хоть и попытался записать тебе ответ — не то, что совсем уж ничего не соображал, — но, пробормотав что-то, отложил все попытки до наступления afterglow.

Во время возвращения теряешь сцепление, во время возвращения не знаешь, вернёшься ли (это и есть условие возвращения), и лучше не тратить силы на такого рода усилия. Да я и сейчас ещё не пришёл достаточно в себя, чтобы ответить на твои вопросы. Пока ещё болит голова, когда пытаюсь сообразить, что сказать, вот только сейчас переслушал и… уф-ф, знаешь, неврология — страшное дело. Бьёт в темя и всё, паралич. Ничего не могу делать. «Could you please tell me more about that summer apartment rent you were mentioning?» — выписал твой вопрос, ничто не забыто, никто не забыт, бро.

Тебе надо кое-что знать про возвращение, тем более раз ты на пути туда. Так вот, любое возвращение — это про эмпатию. Умом оседлать его — гиблое дело, в лучшем случае поранишь края других людей. Ум во время возвращения — это сила, а намеренно применять силу не годится, мы же не пещерные люди, родились в привилегированном обществе, среди города тёплых туалетов, книг на русском, английском, китайском, мягких круассанов, круглосуточного фастфуда. Ладно, меня всё ещё маленько заносит.

Возвращение — это всегда про эмпатию, а эмпатия, превращающаяся в текст, сходит за сентиментальность. Поэтому прошу у тебя извинений за её излишки и за изрядную ломкость образов. Сейчас у меня afterglow, — заметь, я отрыл хоть одно симпатичное американское, даже калифорнийское слово. TheAfterglow, пропусти его через себя… вот, не только звуком, но и ощущением, вообрази: поселился со всеми своими белыми привилегиями подле вершины изумрудной горы, стекающей хвойной прохладой в южном направлении, и триста дней твоего года отданы лету, а ещё шестьдесят — весне. Окей, пять дней в году может перебиться в твоём окне недоразумение: шторм из дали океана или какая-нибудь ещё муть. Друг, абсолютное большинство дней тебя будет волновать только этот afterglow, вечерний, а если ты всё же ранняя пташка и молишься, как полагается, в самый чёрный час ночи, где рождение дня предопределено, — то и рассветный.

Мой друг. Afterglow наступает, когда закатилось солнце, и по твоему холму, глядящему на юго-восток, на великий город, стелется пыльная вечерняя испарина. Жар расслабляет тиски, от огня в небе остаётся лишь нежное свечение, сероватое золото, описывающее самое совершенное, что тебе доведётся увидеть, — контур солнца. Столб пыли замирает в остывающем воздухе, делает выдох, и ты молишься этому часу истово: ушедший Ра, остывший котелок, вставшие в порядок мысли, городская пыль, становящаяся на час медовой миррой… тебе не нужно в пятый раз за день принимать душ, чтобы остыть: помоешься после любви со своей белой, привилегированной женой. Ладно, не будем забегать вперёд. Я стою в оконном проёме без стекла, гляжу на дома, воткнутые в холм, где мечтал бы поселить тебя, не связанный страховкой, отвязный и голый пью воду, у меня afterglow, я заново учусь вбирать свет и рассказывать.

Это когда солнце всё ещё присутствует, но ослепляющая, сводящая с ума основа тончает и выявляется как непереводимая завязь, источник… Мой друг, последнее: её невозможно назвать и испортить, против неё не может быть объявлено крестового похода; проявляется она в одиночестве, опостылевшей пандемии, неизлечимой тревоге («…should I coronate or may I not? Gosh, I shouldn’t be even questioning, why am I thinking? What’s wrong with me?.. Should I allow them to inject anything inside me? After all they take good care of everything, they take good care of me… Should I tell them I want my body to stay mine or would I rather stay silent hoping this all shall just pass by, fade away?..»1). Всё ей нипочём, хоть и пребывает она всюду, любая деятельность, даже невежественное поругание, обозначена ею, как гравитационным воздействием обозначен дальний обитаемый мир, который мы не видим в телескоп, но понимаем по давлению на окружающие объекты, что он есть. Пойми, я могу лишь бесконечно бормотать вокруг да около afterglow, применяя известные образы, чтобы ты ощутил давление состояния, которым нельзя напрямую поделиться (хотя возвращение частично дарит такую возможность). Я записываю тебе из возвращающегося ума, в этом уже есть человеческая слабость.

Да, и поскольку эмпатия скворчит, я словно котёл с кипятком, я должен ещё сказать: надеюсь, тебя не обидел мой вчерашний ответ, я надеюсь, что ты не услышал грубость в том, что я начал спрашивать, что конкретно ты хочешь создать и так далее… Я надеюсь, ты знаешь, что я очень ценю нашу совместную работу, ценю, что ты тянешься к артикуляции того, над чем мы работаем, каждый из своего угла монитора, мира, космоса. Знаешь же, благодаря тебе я нащупываю собственный путь в творчестве, и это невероятно важно: искать язык для нового искусства, силу для сокращения. Эх, а ведь вправду, если бы мы только научились усекать, как опытные садовники, смыслы и доводы, вести сразу к замыслу и сути… Ты сказал, тебе нравится быть на передовой процесса, и хотя я по-прежнему думаю, что передовая — плохое место на войне: тебя сомнёт историей, и подлинными триумфаторами будут те, кто пришёл вторым-третьим эшелоном, на удобренную нашими телами почву… — пожалуй, несмотря на это, я не собираюсь уклоняться от совместного пути. Если передовая избрала нас, то пусть, пошли вдвоём.

А последним, что я прочитал перед возвращением, была строчка: силу нельзя использовать умышленно, не будучи вынужденным… нельзя для сложения обстоятельств или тем более для победы применять оружие, тем более такое грозное, как человеческий ум в спайке с волей. Если для победы рвёшь естественность складывающихся обстоятельств, то совершаешь над материей насилие, и неизбежно вместе с победой ты пожнёшь плоды горя, которое вызвал в стане проигравших.

Ты должен оплакивать победу и устраивать траур одновременно с празднеством, потому что там, где ты выиграл, другой проиграл, но вы из общей основы, всё между вами завязано одним началом и завершится общим afterglow. Вот этим прочтением было окрашено моё возвращение.

А вообще я вспоминал последний год юности, как-то отдалившийся незаметно две тысячи двадцатый, «год запретных прикосновений» («the year of prohibited, desired, secretly admired, honest, inevitable touches»2), мне нравится, что его так поэтично называли, — год, когда я был коронован; мне ведь до сих пор мерещится, спустя столько лет, что я разрубил тогда много крепко стянутых узлов и поколебал глубокую ткань событий (не в одно, конечно, мгновение, но в продолжительный период где-то между апрелем и июлем): своим нетерпением, ревностью, жестокостью. А глупо же звучит: I could not act any other way. Ты снова, чую, усмехнёшься и скажешь: «Говори нормально». Но послушай, меня всколыхнул этом список кандидатов в коронацию нынешнего года: увидел там имя Тима Черных. Тебе, поди, ничего не скажет. А ведь это мой друг из года прикосновений, мой bratishka. Никому я в тот год не писал, не звонил так часто, как ему, а в день своей коронации резко и навсегда с ним порвал, и вот он возвращается ко мне: новостью из давно чуждой мне реальности — странно всё это… В те недели умер учитель, ушла жена, улетела на другой континент мама, назначена была мне корона, и я сделался оставленный и лёгкий, я был… коронован посреди молчания и тихого удивления; коронация всегда происходит по расписанию, её невозможно избежать — разве что отсрочить, но мой срок пришёлся на тот момент, когда я был самой лёгкой одежкой из всего, что надевал когда-либо, эта корона отчасти пригвоздила меня к земле, отчасти — унесла в небо. Коронация открыла путь к огромному изобилию и, в конечном счёте, и к самому возвращению (тебе, кстати, неплохо бы это учитывать, коль скоро ты им интересуешься). Вообще того меня, которого ты сегодня знаешь, до коронации не было, и это не громкое стучание пяткой в грудь, мол, вот в тот день я вышел из своего крестьянства и стал-таки важным чижиком-пыжиком, бла-бла… Просто очень многое было разрублено, много узлов, а Тима Черных… — чёрт, я увидел в его взгляде зависть, и я не смог… Знаешь, собирался сказать «не смог простить» — but who fucking am I to forgive? Who may even want to be forgiven by me?..

Скорее я не смог пропустить его зависть мимо глаз, не смог поверить, что ему больнее, чем мне, мы будто торговались болью: я потерял жену, родину, учителя, здоровье, а мать не пришла на мою коронацию… а он потерял своего пушистика, и отсюда это смотрится такой нелепицей, как если бы я должен был сказать ему: «Бро, забей ты, не поздравляй, не парься, тем более текст мой ты считаешь дрянью, давай лучше выпьем в честь Крошки, давай не чокаться и пить, словно дух его рядом, давай помянем его, хорошего мальчишку, он был лучше всех нас вместе взятых!..». Вот чего он мог хотеть от меня, но, облепленное завистью, негодованием, гневом чувство, — я не сумел выдержать его. Я порвал с ним, порвал со своим единственным другом. Наступило молчание.

Я не могу сожалеть из afterglow, потому что оно всё-таки — часть возвращения, а в возвращении ты ясно видишь, что нет ни малейшей возможности преступить гармонию. Где-то на периферии возвращения есть нечто, что ещё ею называется, но оттуда это искусственное, невозможное слово. Как например «постсвечение» или «закатная заря» — казалось бы, всё то же самое, но нет звучания.

Знаю, тебя не может взбудоражить (как, пожалуй, и «нового» меня) ни Тима Черных, ни пушистый Крошка — странно же, не перестаю удивляться, что столько лет спустя их образы и те недели берут да вдруг приходят, словно старые друзья, чьё влияние всё ещё… И дело не в самой коронации, о нет, она просто как бы увенчала тот период внеплановой кульминацией: с тех пор я живу как бы в постчасти космоса, будто занимаю у времени взаймы; как если бы я прозаично умер тогда, задохнулся, ну или чего там бывало, в «год запретных прикосновений», а потом с чистого листа, хранящего лишь узоры прежнего нажима, но ни пятна чернил, продолжил в том же теле. Тот человек, что добился коронации весьма по-современному, — перестал быть, только форма осталась, — и вот, пожалуйста, перед ним распахнуто море привилегии, право быть чем угодно.

Мне, наверное, поэтому так нравится идеологема, над которой мы работаем, что она говорит о постжизни. First of all, its fucking beautiful. Лол, ладно. Нам, урождённым дряхлеющей империей, от которой осталось мало сокровищ — язык, войско да балет — пристало нести с высоко поднятой головой лучину исследователя постпостэпохи. После того, как создатель прошёл через подлинность и наивность первой попытки, прожил модернизм — изобличая приём; прокурил постмодерн — поиздевавшись всласть над приёмом и сутью творчества, — но и потом всё же нашёл себя живым, выяснил, что жизнь продолжается и после постмодерна, объявлявшем о «кончине» всех смыслов и сюжетов; и растерялся, ведь уж хотя бы ирония точно должна была умертвить голос, но он какбэ жив, и тупик пройден, надо делать с этим что-то дальше. В идеале, конечно, молчать. И тантра (медитация), и йога (единение) учат профессионально молчать, пребывать наедине с живым чёрным зеркалом, одолевать вирус паники. Исследование молчанием — также суть возвращения, в возвращении точно не нужны никакие слова, всё уже сказано, ты размыкаешь время и залетаешь так далеко вперёд, что будто оборачиваешься на всё случившееся с тобой и людьми, видишь дисгармонию как вынужденную условность на пути к законченному пазлу. Но после молчания надо провозгласить возвращение, и вот тут придётся воспользоваться голосом. Как минимум, чтобы закончить возвращение, надо произнести: «Я вернулся». И нельзя быть человеком и замереть там, как бы пленительно оно ни было, всё же человеческому искусству продолжают требоваться громоздкие (по меркам возвращения) инструменты — в нашем случае, люди, тексты, языки…

Ладно, «на самом деле» (тм), не нужно объяснять смысл заката, любви, afterglow или возвращения, это как минимум напрасно; это как пытаться описать то, с чем ты [не] родился — допустим, пространственное ощущение: верх-низ, право-лево, ощущение притяжения к земле, вязкую силу притяжения к родителям, к родине, благосостоянию… Искусство — не про то, чтобы описать afterglow, оно про то, чтобы создать вокруг него, — множеством слов или красок, или бронзой, или танцем, — короче, форму, обрамление пустоты. Выходит, выбора после постмодернизма только два: либо (первое) бесконечно говорить в новой наивности, как если бы ты вместо Иисуса умер на кресте самоиронии, вернулся на третий день, а Отец не забрал тебя, — говорить с новой истовой удивлённостью, заново переузнавая звёзды, заново понимая всё разом: что звёзды — это источник мифа, но они же давно погасшие сгустки энергии, света, притяжения, видимые через навороченный телескоп; так вот, говорить и никогда полностью не высказаться, — либо (второе) бесконечно молчать, потому что суть afterglow в том, до чего невозможно дотянуться даже последним словом, говорящему не дойти до недр пустоты и не выбраться оттуда.

Когда закончится afterglow, я запишу это, оно станет словами, а значит, путь мой очевиден. Что ж, таково бремя белого человека в двадцать первом веке. Киплинг — мой любимый писатель (ц), кек.

А чтобы немного уйти от меланхолии, добавлю, что видел синюю, пронзающую темя линию во время возвращения: я — это искусство. Это было так прямолинейно и так просто. Мне не верилось, что есть вне возвращения мир, в котором я так себя не ощущаю и постоянно сомневаюсь в нас, в тебе… Там казалось, что и мы, и наша работа — настолько органичны и необходимы, как необходимо прохождение времени через материальные предметы, чтобы рано или поздно все они случились, истлели и оставили белую чистоту для новой работы. Наши теоретические труды, курсы, клубы, наши, прости Господи, тексты — фрагменты мозаики, которые уже точно созданы, и прославлены, и прожёваны, и позабыты. Главным было подчиниться их необходимости пройти. Впрочем, возвращение, хоть и подразумевает вхождение в пустоту, всё же никогда не забирает меня в постпостпостмир — тот, где стало действительно стерильно. Так что я легально берегу надежду, что окончательного исчезновения не произойдёт. Обрамлённое во мне, общее с любой звездой и солнечной пылинкой Лос-Анджелеса, хоть вновь схлопнется до задумки-завязи, — но не канет вовсе. Что есть не только великая пустота, но и великая личность, где мы и все, кем мы бывали, пребудут.

И я надеюсь, ты понимаешь, что я выбрал тебя как реципиента этому всему не из самолюбования, а из искренней любви и уважения… Продолжения у этого письма не предполагается, no worries please. Всему удел превращение, и это я превращу перед забвением в статью. Я буду ждать от тебя любой ответной весточки, ну и запишу уже более предметное завтра, с ответами по квартире и проч. Как говорили в две тысячи двадцатом — обнимаю…

Послушай, сейчас семь сорок. Не заметил, что наговорил так много. Мне надо ехать. У меня свидание с женщиной. Мы поедем на Сансет-драйв, выпьем молочный коктейль. Перед возвращением я сутки постился, так что вообще пора съесть бургер или супчик — стать обратно единицей и мясом. В первую четверть ночи мы, может быть, даже поцелуемся; afterglow продолжит двигаться через время и тела, красться молчанием сквозь тех, кто не пытается его присвоить. Я желаю тебе прекрасного пятничного утра.

 

1 Bradly Newley, «The mind of the panic, what 2020 did to me and us?», p.37, 2024, N-A Science, Charlotte, NC

2 Amanda Lee, «The year we touched», p.14, 2023, NJ City Press, Newark, NJ

 

Андрей Тимофеев
Редактор Андрей Тимофеев – прозаик. Родился в 1985 году в городе Салавате Республики Башкортостан. Окончил Московский физико-технический институт и Литературный институт имени Горького (семинар М. П. Лобанова). Публиковался в журналах “Наш современник", “Новый мир", “Октябрь", “Роман-газета", “Вопросы литературы" и др. Лауреат премий им.Гончарова, им А.Кузьмина журнала «Наш современник» и др. Член правления Союза писателей России. Работает в Московском государственном институте культуры. Живёт в Подмосковье.