Умерший 21 сентября этого года поэт, писатель, эссеист, мыслитель Андрей Тавров оставил нам большое и сложное наследие, не перестававшее расти и усложняться до последних дней его жизни. Теперь настаёт время понимания смысла того, что он сделал, — хотя бы прояснения того, как это устроено: Тавров точно не принадлежал ни к массово читаемым, ни к общепонятным авторам. Этим опросом мы предпринимаем, кажется, первую попытку выяснить, что он значил — если и не для культуры в целом, до этого далеко, — но по крайней мере для людей пишущих и думающих.
- Что значит лично для Вас поэт Андрей Тавров? Что он изменил в Вашем восприятии поэзии и мира, что помог понять?
- Когда Вы впервые прочитали тексты Таврова, что это было, как Вы это восприняли?
- Можете ли Вы сказать, что поэзия / проза / эссеистика Таврова повлияла на Вашу собственную работу в литературе?
- В какой ряд (в какие ряды) Вы ставите его поэтическую работу, с кем и с чем Вы его связываете?
- Видится ли кто-нибудь Вам его продолжателем из пишущих сегодня по-русски?
На вопросы «Формаслова» отвечают Валерия Исмиева, Валерий Шубинский, Екатерина Перченкова, Влада Баронец, Пётр Кочетков, Евгений Абдуллаев, Евгения Риц, Богдан Агрис, Александр Марков, Владимир Коркунов, Валентина Фехнер, Алексей Чипига, Елена Севрюгина, Надя Делаланд.
Опрос провёл Борис Кутенков. Вступительное слово и вопросы — Ольги Балла.

Валерия Исмиева, поэт, искусствовед, кандидат философских наук:
-
Валерия Исмиева // Формаслов Для меня Андрей Тавров — это прежде всего масштабная личность. Я позволю себе, возможно, избыточность апелляции к философии, но поэзия Таврова без философского понимания не раскрывается в полноте. Его поэтический дар, который начинает играть языками огня уже в ранних стихах, — проявляет уже и тогда присущую его творчеству целенаправленность поиска. Поэзия Таврова духовна и мистериальна, она всегда настояна на бескомпромиссном отказе от горизонтальных путей. В поздних сборниках («Плач по Уильяму Блейку» и «Реставрация бабочки») этот способ поэтического дыхания сопрягается с графическим приёмом, строки располагаются снизу вверх, как в «И Цзин», но в этом способе письма прочитывается путь Гераклитова огня-Логоса, ход семантический, а не декларативный. В отличие от большинства из нас, для Таврова первична онтология, которую он выстраивает каждым стихотворением заново, каждый раз исходя из новой детали, но в соответствии со словами Кузанца о том, что центр Вселенной может быть в любой точке, но границ у неё нет; однако направление вектора его поиска всегда вертикально (метафизически, не буквально). Таков путь поэтического гнозиса Таврова, принимающего всё богатство проявленного мира, восхищённо и щедро играющего с этим богатством, но всегда выводящего сознание читателя за мир изменчивых форм к незыблемому, всегда памятуя об этой цели. Его гнозис — в наше-то время! — опирается на христианскую этику и мистику, но выходит за пределы формальных конфессиональных ограничений. В этом Тавров для меня — человек-маяк: зная, что такие люди есть, даже если не рядом, и в кромешной тьме не страшно.
В общении с Андреем, думаю, каждому была явлена эта его внутренняя лучистость, чистота помыслов и стремление к незамутнённости сердца, без которой подняться на поэтическую высоту немыслимо; отказ от самолюбования ради доверительного продуктивного диалога — то, чему так трудно учиться, особенно теперь, в наше нарциссичное время, стирающее сознания. Андрей мог себе позволить отказаться от любых красивостей, намеренно подбрасывать читателю щебёнку в колесо инерции восприятия, чтобы, когда колесо заклинит, воспринимающий поднял глаза к небу и обратил взгляд к солнцу внутри себя.
Тавров — это огромная и неустанная внутренняя работа, без которой не раскрывается огненная природа души, тем более в служении огню-Логосу. Энергетика его творческого поиска до сих пор кажется невероятной и будет воздействовать на читателей смысловой полнотой в пространстве минимального высказывания, голографичностью, щедростью духа и жаром сердца.
- Впервые я прочла тексты Андрея Таврова примерно восемь лет назад в Интернете и почти ничего не поняла, столь сложной показалась мне его метафорика. Но ощущение энтелехии каждого образа, самостоятельность выработанной творческой позиции, необычность и масштабность поэтического мышления, культурные пласты, которые взрывал плуг его языка, были столь мощными, что не могли не притянуть пристального внимания и потребности погружения. Такое владение разными регистрами и модусами высказывания, как у Таврова, всегда вызывает восхищение и благодарность за счастье открытия новых путей. Постепенно, вчитываясь в содержание его текстов, а затем и его высказываний в соцсетях, читая его книги, поэзию и эссеистику, общаясь с Андреем напрямую, я стала лучше различать устройство его миров. При сохранении ощущения чуда.
- Несомненно. Мне не хотелось бы сводить всё к перечню каких-то приёмов, конкретных текстов, суть не в них. Поэзия Таврова призывает нас всех мыслить масштабно, рисковать, возгораться вожделением к мерцающей за поэтическим словом истине. Его высказывание при этом не дидактическое, а через последовательность и направленность образов, через метафору, парадокс, — для меня это главное. Тавров свидетельствует своими стихами, что поэзия — не конструктор, но органика жизни, непредсказуемая, порой напоминающая воды большой реки, но воду влечёт рельеф местности, а речь Таврова преодолевает тяжёлую инерцию земли, в основе она — стрела, разрывающая ткань видимого по направлению к запредельному.
- Глубинные корни поэзии Таврова — в мистической поэтике текстов православной традиции Дионисия Ареопагита, ибн Ицхака с горы Матут (Исаака Сирина), Григория Паламы… Но далеко не только, Тавров был чуток к разным духовным путям. Если же говорить о собственно поэтических текстах, думаю, что буду не оригинальна, отметив, что, особенно в более раннем творчестве, в стихах Таврова много переосмыслений формальных поисков метаметафористов, всегда ощущается путь мандельштамовских сопряжений немыслимых смыслов на стыках с трещинами бытия, таких, как в «Грифельной оде», «Нашедшем подкову», «Стихах о неизвестном солдате». Для меня несомненна неослабевающая связь поэтики Андрея с Т. Элиотом (почему-то особенно запомнился разговор об элиотовой «Марине») и с Э. Паундом, с Рильке, с А. Белым… Однако поэт такого масштаба крупнее какого-либо конкретного течения или тенденции, индивидуальный опыт его уникален.
- В буквальном смысле — нет, это невозможно. Но сила, исходящая от его творчества, его личности, человеческой позиции расширяет и будет всё больше расширять свои траектории, явно и неявно. Сейчас Тавровым увлечены новые поколения поэтов; в какой мере им удастся стать его духовными преемниками, хватит ли для этого внутренней силы, поэтической интуиции и великодушия сердца, покажет время.
Валерий Шубинский, поэт, литературовед, соредактор журнала «Кварта»:

Поэзия Андрея Таврова, опоздавшего к дебюту своего поколения (и дебют поколения в социальных проявлениях был поздним, но он всё равно опоздал), была обречена на статус некоторого ремейка. Его язык был близок к языку Парщикова — но прочтён после Паршикова как реплика на него; его духовные интересы пересекались с интересами Елены Шварц, но о Таврове заговорили на четверть, если не на треть века позже. В итоге ему выпала странная участь: соединить московские метаметафорические конструкции и петербургскую отвязную игру с образами и идеями; но главное — всё это накладывалось на «величие замысла», на необыкновенно серьёзное и амбициозное (может быть, на иной вкус слишком открыто амбициозное, слишком пафосное) отношение к задачам поэзии. Поэтому очень важно, что в какой-то момент он стал гуру части молодых. Они почуяли в его мощном утопизме антитезу сухой постмодернистской игре и одномерной исповедальности. Такой утопизм опасен? Да. Поэтам группы «47» не нравилась самозабвенная манера чтения Целана: она ассоциировалась для них с нацизмом. Но Целан как раз был жертвой нацизма. И он шёл навстречу глобальному и стихийному, понимая все риски. Не уйдём же от рисков и мы. В этом урок в том числе поэта Таврова.
Екатерина Перченкова, поэт, эссеист, редактор:
-
Екатерина Перченкова. Фото Г. Власова // Формаслов «А что про Дон Кихота вы сочтёте истинным?» (с)
В первую очередь Андрей Тавров был другом моего друга, и дружба эта была из тех, о которых в минувшие времена писали романы и поэмы. Мы редко виделись, мало общались — кроме случаев совместной работы над некоторыми гулливеровскими проектами, — но он всегда присутствовал в наших разговорах с Вадимом Месяцем, всегда упоминался и цитировался, был некоей данностью, большой устойчивой формой присутствия и притяжения — как гора или Луна, например.
Хотела было написать, что Тавров скорее подтвердил, чем изменил что-то в моём восприятии поэзии и мира, но вспомнилось вот что: я никогда сама для себя не могла провести границу между философией и поэзией, и чем старше становилась, и чем больше читала и размышляла, тем размытее и неотчётливее становилась эта граница. Пожалуй, феномен Андрея Таврова помог мне определить её чуть более понятно (для себя исключительно): поэт в нём был архитектором сложнейшего, многомерного пространства, оперирующим всеми его неочевидными закономерностями с лёгкостью создателя; эссеист и философ в том же пространстве был — археологом, исследователем, пленником, ищущим выход. Опыт о том, что философия может начинаться с беспомощности, был для меня нов именно в таком виде.
- Это была книга стихотворений «Парусник Ахилл», подаренная Вадимом Месяцем в 2012 году. Хотя нет, на самом деле впервые — это была поэма «Самурай», которую я читала много (15? 16?) лет назад в гостях ночью и переписала в блокнот цитату о другом самурае. Как подарок, конечно; иначе это нельзя было воспринять — в обоих случаях. Потому что я не была уверена, что в наше время ещё возможен поэт вне категорий.
- Сейчас не могу, но не исключаю, что ещё повлияет.
- Связываю, конечно, слишком со многими, чтобы это не выглядело нелепо. Элиот, Элитис, Гёльдерлин, Рильке, Сеферис (можно продолжить)… Впрочем, есть поэт, которого никто наверняка не упомянет в связи с Андреем Тавровым, а в моём восприятии меж ними было родство глубокое и тонкое: это Хименес. Мне кажется, что Андрею понравилась бы возможность такого родства и сходства (при бесконечной разнице лаконичности — с одной стороны, и детальной масштабности — с другой), хотя, конечно, не могу утверждать.
- Вряд ли. Тавров, разумеется, повлиял на многих поэтов, и это влияние зачастую очевидно, но как влияние скорее формы, чем структуры. Сам Тавров, между тем, был очарован именно структурой и архитектурой поэтического высказывания; пожалуй, он был одним из строителей корабля поколений поэзии (как мы знаем, космические корабли поколений, если они однажды сбудутся, будут проектировать строители соборов и мостов). Пожалуй, так: были Элиот, Гёльдерлин, Рильке и ещё многие, и некое непостижимое человеческое вещество было ими всеми, и в какой-то период времени это вещество было Андреем Тавровым, и однажды будет кем-то ещё, но вовсе не обязательно сейчас.
Влада Баронец, поэт, литературный критик, переводчик:
-
Влада Баронец. Фото В. Алпатова // Формаслов Я встречалась с Андреем Тавровым лишь однажды, и произошло это около двух лет назад. Поэтому я знала его по стихам и отзывам других людей. Он долго оставался для меня одной из легендарных фигур поэзии, что до какой-то степени мешало приблизиться к его работам и одновременно придавало ему мифический ореол. Мне нравилось, что я живу в одно время с Тавровым, — даже если бы я никогда не встретилась с ним, это позволяло думать, что большая поэзия всё ещё возможна.
- Я не помню своего первого знакомства со стихами Таврова. Он один из тех (немногих) поэтов, которые как будто были всегда. Его тексты — вселенные слов, они жизнетворны, они всегда находятся в движении. Сложность их устройства, бесконечное число внутренних связей сосуществует с открытостью для читателя, возможностью постижения. Я думаю, Таврову удаётся проявлять мысль, живущую в мире и способную быть выраженной только так, поскольку сам мир таков. Вернее, мир и таков тоже, и оптика Таврова устроена таким образом, что должна запечатлеть его именно в этой форме, передать состояние мира в слове. Наверное, поэтому слово у Таврова не просто «отцепляется» от своего первоначального значения, но и наделено потенциалом постоянно приращивать смысл. Это позволяет словам хранить и высказывать то общее, единое, что в какой-то момент текста в них совпадает, как, например, в этом стихотворении, которое я привожу целиком:
РАССТРЕЛ
вот пуля гонится, она руками машет
она не хочет пить, она хочет обратно
вспять воздухом пойти над голубой травой
войти в осенний сад в жёлтых кустах ромашек
расшириться легко и многократно
и человеком стать невестой иль вдовой
несчастной но живой, а то весёлой,
с кротом вести о свете разговор
о его форме в косный мир внесённой
о лодках и садах, глядящих в нас в упор
но прав не отменить у человека
и, заколдована, она за годом год
бьёт в голову другого человека
а в небе ходит белый пароход
- Присутствие в твоём поле человека, имеющего высокие представления о поэзии и ведущего постоянную духовную работу как дело своей жизни, заставляет размышлять о собственных литературных задачах в аспектах честности и ответственности. Можно принимать или не принимать философско-эстетические позиции Таврова, но нельзя не думать о них, не примерять их к себе.
- Тавров для меня, конечно, связан с метареалистами — его легко приводить в пример, говоря о характеристиках метареализма. При этом, как вообще у метареалистов (и у хороших поэтов), его поэтика существует отдельно и самодостаточно, не исчерпываясь принадлежностью к этой школе.
- Я не хотела бы называть кого-то продолжателем, поскольку в этом слове для меня есть оттенок несамостоятельности. Влияние Андрея Таврова, как можно понять из многочисленных откликов, написанных на его уход, продолжится, скорее, в разговоре о поэзии, в том, как следует о ней говорить. И, конечно, миросозидающий потенциал его поэтических текстов так велик, что их восприятие не может не оставить никакого следа в эстетических взглядах воспринимающего — независимо от того, испытывает ли он притяжение этих текстов или отталкивается от них. Поэтому Тавров останется одним из больших испытаний в поэзии, составляющих важную часть глубинного познания возможностей поэтического слова.
Пётр Кочетков, поэт:
-
Пётр Кочетков // Формаслов Сложно говорить об Андрее только в рамках разговора о «поэте Андрее Таврове», сразу хочется начать говорить о человеке, о его личности. Собственно, для меня Андрей и был совершенно уникальным (таких людей я ещё не встречал и, думаю, буду благодарен Богу, если ещё встречу) примером личности, идущей вразрез и поперёк таким повсеместным и ставшим привычными явлениям, как внутренняя пустота, бессмысленность существования, механизированность привычек сознания, отчуждённость от настоящего, бытийного как в общении с другими, так и с собой, и вообще с миром. А Андрей как будто каждым своим жестом и словом, и даже просто своим молчаливым присутствием как бы говорил, свидетельствовал, что всё это ложь, мода, иллюзия, что можно воспринимать мир иначе, внутренне жить иначе, видеть иначе. Он часто любил повторять фразу, которую ему как-то сказал А. Парщиков: «Учитесь видеть». Это «умение», если не искусство (в каком-то действенном, восточном смысле) видеть он и пытался (как наследство, завет или эстафету в очень тяжёлом марафоне) передать остальным, и, я надеюсь, передал его в том числе и мне.
- Впервые это были стихи из цикла «Зима Ахашвероша», и они (это было достаточно давно) показались мне вычурными и очень далёкими по духу. Вообще вхождение в его поэтический мир было относительно долгим, надо было что-то поменять в себе или дорасти до чего-то, чтобы эти стихи стали «понятнее» и ближе, чтобы появилась возможность смотреть на них «изнутри». Так было сначала и с «Плачем по Блейку», который, правда, совершенно ошеломил меня своей способностью к выражению чего-то крайне сложного и одновременно предельно «простого» через косноязычие, тавтологию и запинающуюся, переваливающуюся на месте форму. Помню, это было стихотворение «Щель», в котором я впервые встретился с той «райской» точкой зрения на мир (вспоминается «рай медленного огня» А. Парщикова, но всё же «рай» Андрея был пространством совершенно уникальным), которую не встречал ещё ни у кого.
- Да, конечно, хотя сложно сказать, в чём конкретно. Впрочем, эта бесконкретность как раз, наверное, и говорит о том, что творчество его было воспринято как-то глубинно и целостно, не просто на уровне внешних форм выражения. Вспоминается один из его постов (цитирую по памяти): «У поэтов прошлого, вроде Державина, Данте, Блока, Элиота, нужно учиться не приёмам, а отношению к миру, и перенимать не формы, а задачи». Разумеется, это «влияние» по-настоящему будет длиться всю жизнь, как и диалог с его творчеством.
- Как это ни странно (с другой стороны, совершенно естественно), в рядах каких-либо направлений или течений, или просто даже литературных эпох (несмотря на всю его очевидную преемственность), я воспринимал его в самую последнюю очередь, «метареализм» (как «приём») скорее тянулся за ним и был его «хвостом», некой опорной точкой, а крыльями всё же нечто совсем другое. Нечто, что роднило его с самыми дорогими авторами прошлого (даже самого отдалённого), что заставляло думать о неком («райском») собрании людей, где пространство и время уже не существенны. Он мог (не зря большинство его книг посвящено конкретным личностям, вроде Блейка, Данте, Державина, Кьеркегора, Циолковского) на равных, как с современниками, вести диалог с фигурами, общение с которыми кажется очень затруднённым нашей причастностью к современности. В ряду этих фигур я и вижу его, наверное.
- Сложно сказать, хотя те или иные черты его можно увидеть во многих поэтах моего поколения (как кажется, в большей степени, чем среди старших), но если слово «продолжатель» иметь в широком смысле, даже выходящем за рамки словесности, то это Ника Третьяк, Михаил Бордуновский, Владимир Кошелев, Ростислав Русаков, Илья Кондрашов, Валентина Фехнер — и конечно, многие-многие другие. Встреча с ним и его творчеством всё-таки была для очень многих настоящим откровением, как мне кажется.
Евгений Абдуллаев, поэт, прозаик, литературный критик, член редколлегии журнала «Дружба народов»:

С Тавровым складывалось не просто и не сразу. Нет, первая его вещь, которую прочёл, заинтересовала. Поэма «Самурай», в 2006-м. Сложная, мерцающая, такой русский ответ «Кантосу» Паунда. Строка «Москва горит, плавно покачиваясь, как водоросль» — врезалась в сознание.
А «очная» встреча, скорее, разочаровала. На московском Биеннале в 2009-м; круглый стол, посвящённый чему-то. Тавров говорил долго и неинтересно. Может, просто так показалось.
Нет, я продолжал что-то просматривать, читать, его стихи, эссеистику. Но общего теплохладного отношения это не меняло. Особенно пространный хвалебный отзыв Таврова на довольно, на мой взгляд, слабое (но очень «высококультурное») стихотворение одного современного автора. Читал с чувством неловкости.
Но несовпадение шло и на более глубоких уровнях. Я шёл от многословия и многообразности к большей экономности и дисциплине слова; к отказу от превращения стихов в парад литературной эрудиции, в эклектичную солянку из мифологических, религиозных и прочих символов. Поэзия Таврова казалась мне (и где-то продолжает казаться и сегодня) излишне многословной и излишне «культурной».
Перелом в понимании произошёл лет пять назад. Когда в «Новой Юности» (2018, № 1) из цикла «Из записок Гамлета» выхватил глазами одно стихотворение — мгновенно влюбившее в себя.
Чудовище, что целых сорок лет
ловили в непролазных дебрях,
всё ж поймано, его ведут на свет,
и тень решётки скачет, будто зебра.
Зверь, как медведь, лохмат, во вшах и язвах,
смердит, как нужник, прячет гнойный лик
и, как химера, состоит из разных
пород и тел, в один вмещаясь миг.
Толпа беснуется — сжечь заживо отродье!
Рви на куски! Зверь открывает рот,
и музыки хрустальной половодье
из гнойных губ струится и плывёт,
как сердцу — глубь, как деве — ореол,
как старцу — мир и древу жизни — ствол.
Тогда же я написал о нем в «знаменском» «Переучёте» (2018, № 7). И до сих считаю (простите за пафос) одним из лучших образцов современной русской поэзии. В нем есть и изящная стилизация, и богатая драматургия, и «фирменная» тавровская яркость образов. «…И тень решётки скачет, будто зебра». «…И музыки хрустальной половодье / из гнойных губ струится и плывёт».
«Барочность» Таврова соприкасается здесь со своим первоисточником — барочной лирикой, английским сонетом елизаветинской (и постелизаветинской) эпохи. Поэтому и язык здесь столь естественен, пластичен и точен.
В прошлом году получилось распробовать и эссеистику Таврова. Готовил текст о поэтах, пишущих о поэзии, — поводом для разговора должны были стать два сборника, «Густое» Виталия Кальпиди и «Книга нестихов» Максима Амелина… Текст писался туго, явно не хватало какого-то третьего высказывания о стихах, третьего взгляда. Тут как раз у Таврова вышел «Короб лучевой. Интуиции, эссе и заметки о поэзии и культуре»; в ответ на мою просьбу получил от него пдф-ку. И сразу всё срослось, «Короб», как арка, соединил две книги, Кальпиди и Амелина, и весь очерк («Дружба народов», 2022, № 8).
«Короб лучевой» — книга глубокая и печальная. Жаль, что прошла почти незамеченной и неуслышанной. За исключением рецензии Ольги Балла-Гертман в «Учительской газете» (2022, № 36) о ней, похоже, больше нигде не писали. Она даже отсутствует в библиографии Таврова на посвящённой ему страничке в Википедии. Сегодня «Короб» читается как его завещание. Завершающееся точным, печальным, если не трагическим, диагнозом современности.
«Современному человеку обычно мучительно общение с “простыми вещами” — полем, деревом, рекой и даже костром. Ещё более мучительно ему вхождение в тишину, самую простую “вещь” на земле, в которой даже форма отсутствует, делая тишину — абсолютно простой, ни из чего не состоящей. … Вот почему современному человеку трудно соприкоснуться со своей собственной природой, не говоря о Творце или Бытии — “вещами”, также не обладающими формой. Он бежит от них как чёрт от ладана — куда? К смартфону, например. Или к непрестанному говорению. И т. д. От кого бежит? — От себя».
А этой весной произошло знакомство с прозой Таврова, его ярким романом «Снигирь», вышедшем в прошлом году в питерской «Алетейе». Хотя «Снигиря» можно было бы назвать, скорее, большим стихотворением в прозе. Само название отсылает к державинскому шедевру: «Что ты заводишь песню военну / Флейте подобно, милый снигирь?». Только роман не о войне, а о послевоенных годах, а вместо смерти Суворова — смерть другого генералиссимуса, чья широкая серая тень лежит на всём повествовании… Всё, как обычно в стихах и эссеистике Таврова, перемешано со всем: современность (начала 50-х) — с архаикой, христианство — с античным язычеством, интеллектуальные абстракции — с любовно воссоздаваемой предметностью мира, его плотью…. Текст написан пастозными метафорическими мазками, с порой избыточной образностью — как избыточна в своём цветущем изобилии природа южного приморского городка.
«Потом время продёрнулось, будто бы сдёрнув прочь со стола цветную скатерть, застелив его лиловой и синей с блёстками — наступил вечер. На спуске горы у яблоневого сада лаяла, подвывая собака, цепной пёс, худой и не кормленный. Углы неба взяли и стали фиолетовыми, а потом и вовсе стемнело. Только над офицерским бараком, на спуске, ещё затухал и бордовыми плёками тянулся к морю закат — солнце садилось за море, тут всё вдруг затихло на миг, а потом стало слышно, как скрипит цикада в тёмном, как сажа, овраге».
Пробираясь сквозь этот роскошный и густой forêt de symboles, не всегда успеваешь отследить то, что происходит с действующими лицами, населяющими эту «песнь послевоенну»: филолога и драматурга Леонида Чехова и его друзей звездочёта Юрки-Савелия, писателя Мирона Гегеле и санаторского сторожа Абрека. Впрочем, все герои этого романа — скорее персонажи какой-то древней мистерии, которая авторской прихотью разыгрывается в декорациях советско-курортного юга…
Не хочется завершать этот очерк обычными для подобного «эпитафийного» жанра словами: «поэт ушёл, но его стихи, его проза…» Думаю, сам Андрей Михайлович это вряд ли бы одобрил. И в стихах, и в прозе и в эссеистике он бежал любого шаблона, любой выспренней банальности; это бегство порой заводило его далеко, в густую, местами избыточную парадоксальность, прихотливость образа и мысли… Что угодно, только не банальность. Поэтому завершу его же словами.
«Уход — это не потеря “вещи” или человека, это, можно сказать, его предварительно максимальное явление, осуществление вложенного в него первородного начала, это, если хотите, явление вещи, очищенной и преображённой. Вот что такое смерть. И всё то, что ушло с лица земли, из наших жизней, остается здесь “навсегда”, заливая пространства земли очищающим светом своего целомудренного присутствия, своего вечного “здесь”, среди которого мы ходим, не замечая, и всё же вдыхая эту целительную силу “обратной стороны” (а точнее, стержневой природы) вещей и существ и оживая от этого дыхания. Так со всем: с цветком, со звуком гонга, с угасающим днём, прочитанным стихотворением, песней, ушедшим человеком. Они не исчезают, они появляются заново и уже в том “ангельском” качестве, которое всегда было в них, а теперь вышло на свободу, и вы это увидите, если ждёте.
Они не уходят — они, на самом деле, приходят»…
Евгения Риц, поэт, литературный критик, редактор:
-
Евгения Риц. Полет разборов // Формаслов Наверное, благодаря Андрею Таврову я поняла, что стихи могут быть и умными, и красивыми одновременно, и они научили меня доверять красоте, с ней у меня сложные отношения, долгое время она казалась мне дискредитированной. Стихи Андрея Таврова, может быть, больше, чем чьи-либо ещё, убедили меня, что это не так.
- Я не помню, как было, когда я читала то или иное стихотворение по отдельности, но помню, что это ощущение оправдания красоты у меня появилось по ходу чтения книги «Плач по Блейку».
- Я не знаю, но предполагаю, что мне стало менее стыдно писать о красивом.
- Стихи Андрея Таврова принято считать метареалистическими, наверное, это так и есть, но, по-моему, он и суше, и строже других метареалистов, и от этого не менее страстен, но страстен по-другому. Вот в этой другой, умной страстности я вижу что-то близкое к стихам Аркадия Драгомощенко и Михаила Ерёмина, но это очень внутренне и очень субъективно.
- Мне кажется, на поэзию, близкую к стихам Андрея Таврова, ориентирован круг авторов журнала «Флаги», но даже в юном возрасте они вполне самобытны, и никого из них нельзя назвать только продолжателем. Но, собственно, и продолжение в поэзии всегда в том, чтобы идти дальше и в не совсем в ту сторону, может быть, вообще в другую.
Богдан Агрис, поэт, соредактор журнала «Кварта»:
-
Богдан Агрис // Формаслов Андрей Михайлович был для меня одним из тех немногих поэтов, которые показали мне, что штурм трансцендентного в русской поэзии продолжается, а это послужило и для меня самого вдохновляющим примером. И, разумеется, я был потрясён самой возможностью выстроить в наше время грандиозный готический собор из слов и образов. В восприятии мира Тавров не мог поменять для меня так уж многое — наше восприятие для того слишком совпадало.
- Тогда я был неопытным ещё читателем современной поэзии и статьи Таврова понимал лучше его стихов. Понимание поэзии пришло позже. В первый момент она представлялась мне слишком вычурной. Впрочем, её пышная избыточность и потом иногда казалась мне не всегда внутренне обоснованной. Но лишь местами, и внутри одной из манер Таврова. А они у него были разные.
- На мою, наверное, не слишком, я всё же очень неомодернистский, а не метареалистский поэт, хотя метаболу часто и использую. Вот первичные способы употребления метаболы у Таврова я мельком подсмотрел.
- Если говорить о русской поэзии, то с младосимволистами, немного с Хлебниковым. И, как ни странно, с Вячеславом Ивановым. Если о западной — то, конечно, с Эзрой Паундом. Но это банально.
- Прямо сейчас — нет, но школа «Флагов» должна же в итоге дать наследника. Может, и не одного.
Александр Марков, литературовед, профессор РГГУ:
-
Александр Марков // Формаслов Неподвижные звёзды неба Андрея Таврова мы знаем: это Данте, Блейк, Рильке. Отчасти Тавров показывал, как можно двигаться от внеконфессиональной мистики к христианству как встрече с братом, когда вдруг братом оказывается великий художник, и ты тоже сам художник, хотя об этом не знал. Тавров был идеальным героем кюнстлерромана, романа о художнике, и сам постоянно дописывал в этом романе всё новые главы.
Но думаю, ядром его деятельности были не отдельные идеи, усвоенные из персонализма, экзистенциализма и просвещенного христианства, но метаидея игры в смысле Й. Хёйзинги. Игра понимается как текущее порождение культуры, за которое ты можешь не отчитываться, потому что отвечаешь перед Всевышним за всё прочее — за слова и поступки. Вот такое восприятие идеи игры как постоянного согласования себя культуре по всем падежам, при этом доверие Всевышнему в том, что касается уже построения фраз из падежей, — для меня главный урок Таврова.
- Я точно знал это имя в 1990-е годы, хотя не могу назвать, какие публикации читал. Большим возвращением Таврова ко мне был его роман «Матрос на мачте», как я думаю, самое христианское его произведение, которое можно было бы озаглавить «мученики среди нас», в полноте значения слова «мученик» — свидетель, исповедник. Мы можем не замечать святость, но святость нас уже заметила и взяла за руку.
- Думаю, на меня скорее влиял общий дар духовного наставника Таврова — о. Александра Меня, хотя лично я о. Александра не знал и к его кругу не принадлежал. К этому дару тяготеет многое, я бы сказал, вообще возможность образовательной свободы: что кроме аудиторий есть и другие формы образования. Как говорят, что иногда 20 минут в кулуарах конференции важнее всей конференции, или красноречивый путь с научным руководителем к метро важнее всех стандартных занятий. Вот как раз о. Александр сделал этот путь, это кулуарное решение последних вопросов бытия, основой нового типа образования, свободного. Разные люди, его знавшие, в чём-то этот путь продолжили. А так, конечно, я читал всегда стихи, прозу и эссеистику Таврова с большим интересом, и встречи на литературных мероприятиях были радостными.
- Я не отвожу поэтам ряды. Скорее, я вижу в Таврове человека, который сам себя всё время повышал, переходя из автора таких замечаний на полях метареализма, или философии, или богословия в уже автора как такового, auctor (по-латыни значит примерно «увеличитель»), того, кто увеличивает смыслы. Этот переход, прекрасная игра на повышение, для меня существеннее оценки заслуг.
- Сейчас он и умерший в тот же день Борис Останин наверняка вместе выпускают Райский вестник абсурда, и Тавров в нём отвечает за раздел поэзии, сочиняемой каким-то одним из девяти ангельских чинов, а Останин — за раздел философии, которую создают ангелы-тетраморфы. При всём различии их установок и глубинной непохожести ни в чём их проектов — в раю все сработаются.
Продолжают Таврова точно не те, кто создают сходные модели высказывания, а кто дисциплинируют высказывание. Те, кто требуют от сочетания слов и рифм стать высказыванием автора, auctor, а не простого человека, увлечённого метафорами и сравнениями. В этом смысле Тавров повлиял косвенно на всех, кто сейчас создаёт поэтические журналы. А исследовать перипетии влияния и взаимного опыления поэтик пока ещё трудно.
Владимир Коркунов, поэт, литературный критик:
-
Владимир Коркунов // Формаслов Человек между эпохами, связывающий нас и тех, кто ушёл, но без кого мы и наше понимание поэзии были бы другими. Полностью солидарен со словами подруги: он общался с классиками (для нас), которые (для него) были друзьями. Возможно, и мы когда-то будем так же рассказывать об общении с Андреем Тавровым, близким человеком для нас и классиком для тех, кто идёт следом; уверен, что он, его мысли (подчас противоречивые, едва ли не осознанно дискуссионные) будут всё больше проникать в плоть современной литературы.
Мне кажется, обострённо, с внутренней стороны воспринимая жизнь (не только поэзию), он не только изменил рефлексию многих вещей — где-то даже делая профанное сакральным — а показал путь на глубинный, возможно, изначальный уровень понимания образа и слова; возможно даже, к моменту его зачатия и рождения.
- Ощущение чуда и (вос)созданного мира. Причём это был уже «поздний» Тавров. Мы обсуждали с подругой его тексты — и в итерации Суздальцева, когда эксперимент значил для него больше, чем понимание/раскрытие подлинной сути вещей, и более поздние вещи (к слову, разошлись, его формальные поиски нравились ей больше, однако чем не формальный поиск его сравнительно недавние гексаграммы, которые читаются из конца в начало?). Его литературный путь (поэтический, прозаический, философский), чем дальше, тем менее отделимый от жизненного, я понимаю ещё и как поиск — постоянного приближения к внутреннему слуху; передачи того, что ощущается, рождается внутри в текст. Будто бы Тавров всю жизнь вёл настройку этого внутреннего инструмента, чтобы точнее переводить токи и смыслы мира. Неслучайны и поиски мест силы в разных локусах. Смена имени была тоже частью этого пути. Я близко соприкоснулся с его текстами времён «Державина» — и это было открытием и в некотором смысле прозрением, которое вычеркнуло многое из того, что я делал до этого.
- Несомненно, но мне не хотелось бы говорить о себе. Скажу только, что тексты Андрея Таврова во многом стали тем маяком, ориентиром, который помог совершить обряд перехода от неких предзаданных конвенций (школой, литобразованием, кругом чтения) к свободному письму.
- У каждого крупного автора свой голос и своё место, которое мы сополагаем с другими в силу удобства, подчиняясь внутреннему требованию некой классификации. Например, метареализм, к которому в том числе относят Таврова, развивал и сходные приёмы, бытовавшие до него, трансформируясь сейчас в новые формы письма. Поэтому приближать фигуру Таврова, например, к Парщикову — удобно для встраивания в ряд, но выглядит обесцениванием его уникальности. Если так можно сказать, он соприкасается концами мыслей (образов, строк) и с метареалистическим письмом, и глубже — с неподцензурной традицией; в том числе духовными исканиями, требуя к священной жертве мыслителей и поэтов прошлого; он как будто входит в слово/в смысл, а не скользит по его поверхности, как, например, это делали шестидесятники. Ряд каждого крупного автора — это он сам и его тексты.
- Так или иначе Тавров влиял на всех нас. Кого-то отталкивали его методы, приёмы, понимание жизни, и на этом антагонизме тоже что-то созидалось. Кого-то притягивали (и меня, в том числе). В любом случае, сегодняшняя молодая поэзия (близкая к метареализму) без него малопредставима. Речь не об эпигонском приплоде, а именно о влиянии: на уровне идей, метода, образа мышления. Если говорить о тех, кто в моих глазах развивает некоторые важные, поднятые им темы, я бы назвал Владимира Кошелева и Михаила Бордуновского (хотя, разумеется, они, в первую очередь, разрабатывают свои идеи и идут в своём направлении, но таковы условия вопроса), но, конечно, этот ряд гораздо шире — в текстах Максима Дрёмова, например, мне видится глубинное понимание жизни (образа, пространства), которое я видел и у Андрея Таврова, и этим они мне тоже особенно дороги.
Валентина Фехнер, поэт:
-
Валентина Фехнер // Формаслов Если говорить о личном, то для меня Андрей Михайлович был не просто выдающийся поэт, а очень близкий человек и соратник. Более того, он и Вася Бородин долгое время были для меня единственными собеседниками среди литературного процесса. Мы познакомились в 2014 году, в марте, на поэтическом фестивале «Избранное», который я организовала тогда ещё вместе с Дарьей Серенко (внесена Минюстом РФ в реестр иностранных агентов. – Прим. ред.) и «Театральной лабораторией Девять Семь». Это было чудесное и странное время — одновременно в одном пространстве свои стихи читали такие поэты, как: Марианна Гейде, Дмитрий Веденяпин, Никита Сунгатов, Ксения Чарыева, Денис Крюков, Алексей Кубрик, и там же читал и Андрей Михайлович. Сейчас в наше время представить такой состав на одном вечере фактически невозможно. Андрей Михайлович читал отрывки из своей книги «Проект о Данте» и эти тексты, и то как он читал, поразило меня, это было ни на что не похоже. Уже после фестиваля он подарил мне свою книгу «Проект Данте», и это было первое знакомство с его поэзией.
А потом мы сидели вместе в «Хлебе Насущном», я показала ему свои стихи, и он дал мне очень ценный совет, который сильно помог мне в моей работе, он сказал, что, по его мнению, в моих текстах очень сильна эпическая мощь и я должна продолжать двигаться в эту сторону. Потом мы долго говорили об Александре Мене и Храме Косьмы и Дамиана, потому что для меня, как и для него, это был любимый храм и священник. Он много рассказывал мне о своём переломном периоде — о работе в уединении, о том, что поэзия, как и духовная работа, совершается в определенной аскезе, всегда приводя в пример Рильке, который для того, чтобы писать, уединялся и постился долгое время. А его рассказ о переосознании процесса письма и о том, что для того, чтобы найти новые пути проявления поэтического, нужно не бояться писать плохо, в своё время очень помог мне, и я долгие годы старалась держаться и отчасти держусь и сейчас этих внутренних ориентиров, которые заложил в меня Андрей Михайлович.
- Для меня долгое время тексты Андрея Михайловича были основой и моим личным ориентиром современного литературного процесса. Его тексты для меня всегда были запредельным переживанием зерна поэзии как такового. Несмотря на частые сложные конструкции его текстов и обилие метафор, эти тексты никогда не казались перегруженными и всегда как бы говорили собой об одном и том же, о сложности и одновременной простоте и единстве невысказываемого и внесловесного, как бы о том, что за словом, то, что Андрей Михайлович называл аурой слов. После первого прочтения «Проекта Данте» я не расставалась с этой книгой ещё год, перечитывала и перечитывала и всё не могла понять, как весь этот огонь и «поэтическая прозорливость» умещаются в одном человеке.
- Мне сложно говорить о прямом влиянии работы Андрея Михайловича на мои тексты, но, безусловно, масштаб его понимания поэтического очень сильно повлиял на моё понимание и мой процесс работы в целом. Я бы сказала, что влияние это было как бы как единый камень, на котором стояло моё понимание поэтической работы как духовного усилия.
- Наверное, это один из самых сложных и простых вопросов для меня одновременно. Я никогда не воспринимала его как продолжателя традиции метареализма, для меня его работа всегда стояла особняком, лично для меня он являлся как будто Гомером своего времени. В нём удивительным образом сплетались и архаизм, и приверженность современному времени, и новаторство.
- Для меня, как ни странно, это скорее представители молодого поколения. Я бы назвала такие имена, как: Владимир Кошелев, Михаил Бордуновский, Ника Третьяк, Петр Кочетков, Ростислав Русаков. Но на самом деле их гораздо больше, потому что влияние работы, проделанной Андреем Михайловичем, мы ещё будем продолжать осознавать и обнаруживать не одно десятилетие.
Алексей Чипига, поэт, литературный критик:
-
Алексей Чипига // Формаслов А что значит «поэт» вообще? Вероятно, совместимость судьбы и слова, стерегущего человека в одних коллизиях и ввергающего в другие, в которых он может спастись. Что касается Андрея Таврова, мне на глаза недавно попалась фраза Рабиндраната Тагора, которая ему, должно быть, понравилась бы: «Прикасаясь, мы можем убить; отдаляясь, мы можем владеть». Тавров — поэт далёких связей, который не довольствовался какой-то одной традицией. В этом смысле он мне помог понять, что так бывает, что можно слышать через одно другое. Хотя не могу сказать, что понял это впервые благодаря ему.
2-3. Не помню, что это было, а ощущение — как лёгкость, с которой он переходит от одного образа к другому, загустевает, ведёт куда-то в неподвижность формы. Сейчас подумал вдруг об эллинизме, о том, что такие поэты, как он, появляются во времена упадка каких-то больших образований, когда можно обозреть урожай прошедшей культуры и попрощаться с ним. Недаром его последний прозаический текст посвящён исчезновениям.
- Мне нравится ответ Екатерины Симоновой на вопрос о влияниях в одном из интервью. Она сказала, что на неё влияет так или иначе всё прочитанное. Но признаюсь, я мало его читал, как-то ощущалось достаточным слышать его голос, звучавший на «Полёте разборов». Надеюсь, буду исправляться.
- На ум приходит Ростислав Русаков.
Елена Севрюгина, поэт, литературный критик, культуртрегер:
-
Елена Севрюгина // Формаслов Поэт Андрей Тавров, как и поэт Александр Петрушкин, — один из тех немногих, исключительно редких творцов, чьё появление в моей жизни было равнозначно столкновению с астероидом или новой планетой. О нём хочется сказать так же, как Цветаева говорила о Пастернаке: «Вы не человек — Вы явление природы».
Всё, о чём Андрей Михайлович говорил и писал, будь то проза, поэзия или эссеистика, как будто лишний раз убеждало меня в том, что наша жизнь никак не может быть тождественна её телесному воплощению. Мы — нечто гораздо большее, выходящее «из границ земной обусловленности». Но в наибольшей степени этот тезис применим, конечно же, к творчеству и творцу. И это отчасти позволяет смириться с тяжёлой утратой, поверить в то, что вселенные (а Тавров был вселенной) не умирают, — они просто продолжают своё существование в иных измерениях.
Многое изменилось и в моём понимании поэзии как таковой. Возможно, именно знакомство с текстами Андрея Таврова окончательно укрепило меня в мысли, что истинный творец — всегда мифотворец и демиург, который не просто формирует у читателя новый взгляд на мир, а творит этот мир прямо на наших глазах. Порой не зная точно, каков будет конечный результат творческих усилий, но полностью погружаясь в сам процесс нового рождения мира, где каждая вещь вопрошает: «Кто я?».
- Первое знакомство с творчеством Андрея Таврова состоялось около двух лет назад. Это было знакомство с поэзией — трудной, многоплановой, даже вызывающей ощущение тревоги из-за прикосновения к чему-то запретному, запредельному и непостижимому. Но эта труднопроходимость образов и смыслов в то же время становилась и радостью столь необходимого для собственного внутреннего роста усилия — интеллектуального и духовного. Это было «зияющей бездной», внезапно открывшейся и поглотившей душу и сознание, засосавшей их, как в воронку, в авторское иномирие. При этом было абсолютное понимание того факта, что своей поэзией, рождаемой как индивидуальное, абсолютно родственное творцу мифотворчество, автор исчерпывающе проговаривает самого себя. Впрочем, можно ли исчерпать бесконечность?
Но отдельно хочется сказать о прозе Андрея Таврова. Его роман «На золоте луча» совершил переворот в моём сознании, дал ответы на многие вопросы. А самое главное — подарил надежду на бессмертие. Ничто и никто не уходит, и смерти нет, если понимать, что мы существуем не только как материальное тело, но и как нечто надмирное — сгусток света, единство, в котором частное существование становится неразличимым.
- Льщу себя надеждой, что отчасти это так. В частности, в творчестве Андрея Михайловича и в его размышлениях о сущности поэта и поэзии есть такие вещи, которые прочно вошли в мою жизнь краеугольным камнем истины. Это касается, например, понятия «внутренняя энергия стиха», осмысленного мной не сразу, а в процессе долгих раздумий о том, какими средствами автор добивается максимального воздействия на читателя. Это воздействие в наибольшей степени, как мне кажется после знакомства с творчеством Андрея Таврова, связано с влиянием на сферу бессознательного, на нашу врождённую интуицию, дающую возможность угадывать в сиюминутно создаваемом тексте бессмертные смыслы. Текст не должен поражать внешними эффектами, нагромождением образов и метафор — он должен давать намёк на существование чего-то большего, чем просто авторский замысел, чем даже сама жизнь, взятая в одно из её мгновений.
Вспоминаются слова самого Андрея Михайловича: «Та поэзия волшебна и та поэзия — поэзия, которая говорит о том, что больше жизни и больше смерти». А что может быть больше жизни и больше смерти? Только бессмертие. Бессмертие вещи постигается Тавровым как её продлевание другой вещью — её явленность в другой вещи, иного свойства и иного порядка.
Тайное прозревание мистической взаимосвязи всего со всем, выход «к конечным областям значений», за которыми находится только вездесущая световая сущность, проясняющая истинный смысл каждой вещи, — вот что видится мне главным внутренним сюжетом стихов и прозы Таврова. Это определяет и стилистику затруднённого письма, в котором слова могут сближаться «на отдалённых радиусах значений».
Воплотить подобный масштабный замысел в собственном творчестве я вряд ли когда-либо сумею, но стремление к этому, само даже осознание необходимости уходить от поверхностного и очевидного в попытке творчески перевоссоздать реальность должно обязательно присутствовать в литературной работе. К этому и стремлюсь.
- Помните знаменитую пушкинскую строку? «Ты царь: живи один…». Она вспомнилась мне при ответе на этот вопрос. Личности масштаба Таврова — это всегда одиночки, «бунтующие» против общепринятых и всем понятных канонов и правил. Но если говорить о традиции, то, безусловно, ставлю Андрея Михайловича в один ряд с такими выдающимися метареалистами и метаметафористами, как Иван Жданов, Александр Ерёменко, Алексей Парщиков. Этих авторов объединяет стремление преобразовать мир с его герметически замкнутыми внешними объектами в абсолютно непрерывное, целостное пространство протосмыслов и первичных эманаций. Совершить подобное можно только с помощью онтологической мощи художественного слова.
Что же касается прозы и эссеистики Таврова, то, она, я думаю, займёт достойное место в мировой литературе и культуре, наряду с работами таких выдающихся философов, культурологов и литературоведов, как Освальд Шпенглер, Арнольд Джозеф Тойнби, Михаил Бахтин, Владимир Библер, Михаил Эпштейн, Лев Аннинский и т.д.
- Затрудняюсь ответить. Но, думаю, в том же направлении работают такие поэты, как Борис Кутенков, Ростислав Ярцев, Аман Рахметов, Екатерина Боярских, Евгения Изварина и т.д.
В целом мы пока даже в полной мере не осознаём, что именно потеряла литература и культура с физическим уходом Андрея Таврова. Поразительно, но вот что написал Андрей Михайлович в своей ленте на Фейсбуке (принадлежит компании Meta, призанной в РФ экстремистской организацией и запрещённой. — Прим. ред.) незадолго до смерти: «Сколько же в нашем мире тихих ослепительных исчезновений! Чистых уходов в отсутствие. Крик птицы. Отшумевшее дерево. Прошедший трамвай. Произнесённые и отзвучавшие слова таксиста. Улыбка. Цвет Чистых прудов под тучей. Смерть человека. <…>Но мы не замечаем чистых исчезновений — мы думаем о самих вещах, а не о бесконечной тишине их отсутствия. Тем не менее с нами говорит само отсутствие. Сами исчезновения, ясные и тихие вспышки бессловесных послесловий. Они говорят вне назидания, вне ностальгии, вне слов. О чём же они нам говорят, складывая свою мировую симфонию?»
Возможно, именно сейчас нам предстоит ответить на этот вопрос…
Надя Делаланд, поэт, кандидат филологических наук, арт-терапевт:

Нас с Андреем познакомила Ольга Логош на Волошинском фестивале в Коктебеле, кажется, в 2009 году. Тогда же он подарил мне книгу «Зима Ахашвероша», я потом написала на неё рецензию — о барочности его языка. Эта книга и была моим первым приближением к его стихам. Несмотря на то, что мы очень разные, когда нам нужно было высказываться о чужих текстах на таких проектах, как «Полёт разборов» или «Турнир поэтов», мы во многом удивительным образом совпадали. Или даже так — как удивительно это совпадение во взглядах на поэзию, при выраженном несовпадении того, что каждый из нас писал. Но мы взаимно доброжелательно следили за стихами друг друга. Андрей публиковал меня в «Гвидеоне», я приглашала его на какие-то свои мероприятия. Вообще, Андрей Тавров естественно ассоциирован для меня с издательством «Гулливер» и Вадимом Месяцем, но если точнее нацелиться на поэзию и попытаться достроить какой-то ряд к его уникальности, то я бы могла отчасти соотнести его с Екатериной Перченковой, Еленой Зейферт, Валерией Исмиевой, из молодых — с Ростиславом Русаковым, который, насколько мне известно, считает его своим учителем и старшим другом. Андрей Тавров занимал исключительное, исключительно своё место на поэтической карте, нет никого, кто мог бы его заменить или продолжить, он очень известен, уважаем, любим, но, я думаю, нам всем ещё предстоит открывать и открывать его и как поэта, и как эссеиста, и как прозаика, и как глубокого и тонкого философа и мыслителя.