Евгений Чижов // Формаслов
Евгений Чижов // Формаслов

Девяностые уже превратились в легенду. Мне захотелось вспомнить, как выглядело это время изнутри, когда его образ еще не сложился, никаких готовых формул вроде «лихих девяностых» не было и в помине. Для этого я перелистал свои тогдашние дневники и выбрал кое-что, характерное для разговора «о времени и о себе». Для меня это было самое начало самостоятельной жизни (в 90-ом мне исполнилось 24, я недавно начал работать в адвокатуре защитником по уголовным делам), время первых столкновений с действительностью в ее самых жестких формах, первых экспериментов с наркотиками, первых неудач в личной жизни, первых, катастрофически провальных попыток писать, в общем, вместе со всей страной я пикировал на самое дно, ниже, чем тогда, я никогда не падал. Но были в этом падении и на этом дне такие взлеты и открытия, которые больше не повторились, такие люди, каких я после уже не встречал. Всё было обжигающе новым, откровенным, страшным, неповторимым. Многое из того, что я узнал тогда о себе и других, я не смог бы узнать в ином, более благополучном времени и месте. За это и за прививку хаоса, крушения, отчаяния, потерянности, после которой я никогда уже не мог удовлетвориться одними книжными знаниями о жизни — я благодарен «моим» девяностым.

Человек, делавший эти записи, отделен от меня тридцатью с лишним годами. Некоторые его реакции меня теперь удивляют, за другие мне просто стыдно. Тем охотнее я привожу их здесь, потому что не хочу подменять его сегодняшним собой, сглаживать его резкость, уменьшать конфликтность. Как не хочу подменять эпоху готовой легендой о ней.

.

***

Сегодняшний момент: вещи лишаются веса, словно в снегопад, все становится слишком легким, деньги обесцениваются. Мы мечтали об этой легкости — и начинаем ее бояться. Это смешанный с радостью, щекочущий страх, похожий на страх высоты, страх наклонившегося над пропастью, нежно щемящий в яйцах. Жизнь становится легка, как смерть в детективе.

Мои соседи: колония неудачников. Разрушительная энергия, скрытая в неудачниках, предупредительных и безобидных, пока трезвые. Г.: «Только дайте мне пистолет и покажите, в кого стрелять!» Разговоры о политике, болтливый экстремизм за чашкой турецкого чая, каждый уверен, что разбирается в экономике и знает выход, простой, как дважды два. Ночью скандалы, мужские истерики, расплывающиеся от бессонницы лица, нелепая ярость бессмысленных споров. Г., его рассказ о Соликамске: 2 кинотеатра, 3 кабака — тоска, провинция, Россия (как, каким образом сочетаются в ней Чехов и Достоевский? И не есть ли последний по сравнению с первым буря в стакане воды? Или в тихом омуте черти водятся? И что важнее, омут или черти?)

Сосед Г. представляет меня своей новой знакомой:
— А это Евгений, он адвокат.
И неожиданно добавляет:
— Пропащий человек!

Почему? Ему кажется, что я буду доволен репутацией «пропащего человека», тем лихим и отчаянным, что в ней есть — и чего я начисто лишен? Или ему хочется показать девушке, что он прекрасно меня знает, мы с ним пуд соли вместе съели?

По Ницше (Ecce Homo) «удачный» человек интуитивно выбирает «своих» людей, всегда окружен «своими». Я, следовательно, человек неудачный: меня всегда влекло к «чужим», прочь от «своих».

Чем дальше уходишь от большинства, от якобы «своих», тем очевиднее — среди чужих — понимаешь свою к нему принадлежность. Чем сильнее стремишься из большинства выделиться, тем яснее видишь черты глубинного с ним сходства. И наоборот, растворяясь среди «своих», неизбежно забываешь об остроте отличия от иных, оно утрачивает всякое значение.

Сегодня вспоминал о том, как летней ночью прошлого (1990-ого) года — в четыре утра уже светло — был настолько пьян, что, взобравшись на фонарь на Арбате, размахивал над головой своими плавками, мокрыми после купания в бассейне «Москва». Игорь «Челентано» и Владик «Сейф» жестикулировали мне снизу, чтобы спускался. Кажется, этим размахиванием я хотел им показать, что пора уже, наконец, возвращаться домой. Объяснить иначе уже не было ни сил, ни возможности.

Все, что было тайным, становится сейчас не просто явным, а общедоступным: эзотерика по дешевке, герметические знания — в массы! Одновременно «дно» поднимается со дна. Распад иерархии. Обломки различных уровней во взвешенном состоянии плавают в одном слое. Невесомость. Апокалипсические пророчества на каждом углу.

Пьяная ночная прогулка с Челентано. Видим человека, спящего на скамейке с кожаным портфелем под головой. Бережно придерживая голову спящего, Челя вынимает портфель, открывает его и обнаруживает, что он наполнен пустыми бутылками — очевидно, спящий живет их сбором. Челя выставляет их одну за другой в деловитом поиске полной. Ряд бутылок на асфальте, наполненных светом ближайшего фонаря. Спящий между тем просыпается. Челентано, видя, что удирать поздно, ложится рядом на скамью и делает вид, что спит, положив портфель себе в изголовье. Проснувшийся мужчина ищет свой портфель, обнаруживает Игоря, вытаскивает у него из-под головы портфель и, обняв его обеими руками, засыпает.

Это бесконечное веселье до добра не доведет!

Сегодня на последнем слове все подсудимые были в черных рубашках. Оживлены, веселы, они так и не признали своей вины (кражи, грабежи, разбой), и в последних словах продолжая защищаться. Я с трудом смог скрыть свое восхищение этими, в сущности, подонками.

Однорукая Яна, 23 года, после аварии осталась без руки, без мужа, с грудным ребенком. Сдавала свою квартиру путанам, так стала содержательницей притона. Хорошо одета, с первого взгляда даже кажется привлекательной, пока не замечаешь, что вместо левой руки у нее обтянутая ниже локтя красной кожей клешня. Ничуть не стесняется увечья,  не думает его скрывать, когда правая рука занята, ловко пользуется левой. Вообще ничего не стесняется — ей-то что терять? Небольшого роста, подростковая фигурка, тонкие ножки в мини-юбке. Можешь о ней написать? Страшно? А мой подзащитный Р-ский, единственным оставшимся пальцем левой руки перекрывающий «сонники» своей жертве в купе поезда Батуми-Москва? Палец остался у него только один потому, что остальные во время очередной отсидки положил под нож металлорежущего станка, чтобы доказать, что не петух (на зону пришла малява, где его в этом обвинили). Чтобы сохранять любопытство, нужна поддерживающая его внутренняя сила, которая у меня на исходе. «I need a fix ‘cause I’m going down». «Happiness is a warm gun» (Beatles)

Достоевский на каждом шагу. То, что выглядело субъективным преувеличением, оказывается просто фотографией. У него нужно учиться сознательному отсутствию чувства меры, как характерной черте реальности, с трудом перевариваемой искусством.

Сегодня дважды проходил через одно и то же место — безумный подземный переход у метро «Пушкинская», целиком забитый продавцами прессы, порнографии, мистических бредней и прочей печатной дряни — в первой половине дня испытывая отвращение, во второй с наслаждением погружаясь в его сумасшедшую атмосферу. Любые оценки действительности гроша ломаного не стоят: все дело в степени связанности с нею. В сущности, эту связанность мы и оцениваем.

Шмаль*. Attachment — detachment. Здесь еще не все ясно. С одной стороны, углубляется проникновение в мир: грибницы связей, гирлянды совпадений, накладки во времени и пространстве. Но эта неслучайность не создает ощущения связанности, наоборот, всякий раз носит характер радостного открытия. С Ч. на вокзале, среди нищих, старух, калек, лежащих прямо на полу, на плевках и окурках. Он: «Чувствуешь себя точно в стакане». Detachment: Я могу любоваться лепкой морщин пьяного старика, лежащего в луже под фонарем, как любуешься рисунком Леонардо, изображающим сражающихся — не техникой художника, а экспрессией форм, хотя, увиденная в действительности, картина озверевших от взаимной ненависти людей не могла бы внушить ничего, кроме отвращения и страха. Мир замыкается в картинную раму, отделяющую его от тебя, анестезирующую боль, потому что боль — это связь.

Промежуточное состояние: неготовность к одиночеству и в то же время нежелание видеть кого бы то ни было, трезвое сознание того, что никакое общение мне ничего больше не даст.  Как всегда, я готов до бесконечности тянуть эту паузу.

Простой и точный способ измерения того, что называют внутренней силой: человек силен ровно настолько, сколько времени он может выдержать один. Время как шкала измерения силы.

Моя маленькая ночная серенада: вопли совокупляющихся в ванной соседей через стену. Если бы я не знал наверняка, чем они занимаются, мог бы подумать, что их по очереди рвёт.

Для нормальной жизни человеку нужно совсем небольшое количество любви. Любой другой без труда способен удовлетворить эту потребность. Но если этого другого человека нет, то приходиться по крохам, как милостыню, собирать необходимое количество у всех остальных — знакомых, полузнакомых, вовсе незнакомых. Так возникает невыносимое и непреодолимое желание нравиться всем и каждому. Зато, если этот человек появляется, на всех остальных становится просто наплевать. «Ich bin so traurig, dass ich fast ununterbrochen gefallen muss, um zu leben». W. Benjamin «Haschisch-Protocolle» («Я так печален, что вынужден почти непрерывно нравиться, чтобы жить» В. Беньямин «Протоколы гашиша». (Цитата добавлена в 1995-ом, в начале 90-ых я немецкого еще не знал))

Мои отношения с людьми сводятся к тому, чтобы просить у них милостыню, а затем оскорблять: за то, что не дали, или за то, что дали.

В одиночестве любая жалоба, которую некому высказать, обретает многократное эхо в пустоте, в несколько раз усиливая любую боль. Одиночество — громкоговоритель, оглушающий тебя твоим собственным голосом. Вечером голова гудит от мысленных разговоров с собой и другими, от немого многоголосия, не находящего выхода в звуке. Одиночество — очки Кьеркегора, увеличивающее стекло которых направлено на все, что против тебя, а уменьшающее — на тебя самого.

И все же одиночество — одна из самых банальных вещей на свете. «Was fuer ein beschoenigender Ausdruck fuer einen unwuerdigen Zustand» Handke («Какое красивое выражение для непристойного состояния» Хандке)

Выставка «Вена на заре столетия» (Климт, Шиле, Кокошка и др.). Когда-то, в пору увлечения Музилем и Кафкой, я говорил, что если бы у меня была возможность самому выбрать себе родину, я выбрал бы Австро-Венгрию. Мог ли я предположить, что всего через несколько лет империя, в которой я живу, изменится так, что не будет государства, более напоминающего ее, чем Австро-Венгрия накануне распада?

.

***

Любопытство, которое я испытываю к людям, убивает другие, более личные и поэтому более естественные чувства: любовь, дружбу, даже корыстную заинтересованность. Оно «профессионально», лишено человеческого оправдания. Это заставляет тех, кто заметил его к себе, съеживаться, как от соприкосновения со щупальцами осьминога. Даже наиболее склонные к эксгибиционизму становятся скрытными, начинают искать подоплеку. Б. (один из прототипов Некрича из «Темного прошлого человека будущего») считал под конец, что я в сговоре с его кредиторами. Алена сказала однажды, хоть и в шутку: «Хотела бы я знать, на кого ты работаешь?» Мое любопытство к людям отделяет меня от них, а их от меня.

«Чистое любопытство» — оксюморон, сочетание несочетаемого, и если, оказавшись в компании уголовников и подонков, ты оправдываешь себя «сугубо профессиональным интересом», то это никуда не годное оправдание. Любопытство всегда грязное.

Мания величия, предназначенная для окружающих, компенсируется у меня манией ничтожества, остающейся для себя. Вечные шизофренические очки Кьеркегора.

Окружающие одержимы «жизненным драматизмом», какой-то тупой, однообразной безжалостностью к себе и другим. Как ни странно, это делает меня трезвее и сильнее, словно я единственная опора, на которой держится весь этот круг людей. Необходимость служить поддержкой укрепляет меня самого. Но это внешние скрепы, целиком зависящие от чужих бед и удач.

Их попытки самоубийства — страсть к саморазрушению или тоже игра, «flirtation with suicide» (L. Durrell)? Живя с фотографом Ш., Ирина выпила фотопроявитель. Ольга — мне кажется, я вижу ее лицо, его остервенелое выражение, стеклянные глаза, когда она резала, точнее, рвала себе вены в ванной. Все стены ванной были забрызганы ее кровью. Снова Ирина: рассказывая мне о своей «работе» с клофелином, она вдруг прерывает себя: «Да ты же смеешься про себя над нами, я тебя знаю!»

Я трезвый на пьяном корабле.

«Сила уходит, являясь тому, кто зряч» (Парщиков). Визит Алены. Нужно быть достаточно слабым, чтобы понять, что последнее слово здесь всегда остается за силой. Ее обаяние так же неотразимо, как действие закона гравитации. В присутствии А. я каждый раз превращаюсь в зрителя. Ходит по моей комнате из конца в конец, явно собираясь снова куда-то ехать. Что я могу сказать ей, как остановить? Разве не очевидно, что убеждают не слова, а выталкивающая их сила? Дело обстоит так, словно мы спим, укрытые одним на всех одеялом — одеялом реальности — и те, кто сильнее, стягивают это одеяло на себя, заставляя слабых сжиматься от холода и ворочаться с боку на бок, пока они не проснуться. И не увидят ночь.

Я ненавижу «сильных» людей. Сильные люди заслуживают того, чтобы бить их ногами по яйцам! Я ненавижу всех, кто сильнее меня. А поскольку таких большинство, то моим отношениям с людьми трудно позавидовать.

Сегодня на медподготовке в автошколе (кровотечения, переломы, черепные травмы) после бессонной ночи я думал только о сексе. Он виделся мне похожим на автомобильную аварию: два тела, врезающиеся друг в друга, проламывающиеся сквозь, вспарывающие, взламывающие, вскрывающие друг друга.

Я ненавижу адвокатов и вообще всех юристов. Скучнее деловых людей для меня только люди науки, а скучнее последних — только я сам. Мне отвратительны обыватели, но еще хуже богема, я ненавижу красивых женщин за то, что они мне не принадлежат, а от некрасивых меня тошнит. Мне интересны одни исключения из правил, те, кто не похож на свою касту, на свой тип. Их я люблю.

«Я веду к тому, что в последнее время я просто не мог выносить ирландцев и англичан, политиков и безучастных к политике, виргинцев, негров (и светлых, и совсем черных) и Знаменитых Охотников, и еще продавцов в магазинах, и всех подряд комиссионеров, и всех писателей (писателей я избегал особенно упорно, потому что они способны доставлять нескончаемые неприятности, как никто другой), и представителей всех общественных слоев за то, что они представляют какой-то слой, и — в большинстве случаев — за то, что они просто к нему принадлежат». Фицджеральд «Крушение».

События 21-22 августа 1991-ого. В первую, самую страшную ночь никто не верил, несмотря на танки на улицах, что это всерьез, что они могут открыть огонь. Было что-то вроде коллективной эйфории. Толпы людей ночью под дождем, многие вооружены топорами, арматурой. На что они надеялись — с топором против танка? Самые неожиданные люди встречались друг с другом в эти ночи и дни. Сосед Андрей, уснувший спьяну в стоящем на баррикаде автобусе, в который въехал танк. Аркадий на баррикаде, ему передают по цепи бутылки с зажигательной смесью (ждут омоновцев), одну, другую, третью, еще и еще, и вот он стоит, окруженный бутылками, не зная, что с ними делать. Ему хочется отлить. Никаких омоновцев не видно. Он терпит, сколько может, наконец не выдерживает, спускается с баррикады вниз и начинает мочиться. Его пример оказывается заразительным, очевидно, сдерживался не он один, потому что за ним следом спускается другой защитник баррикады, потом третий, четвертый, и вот уже половина бойцов справляют нужду у подножия баррикады. Потом он говорил мне, что эти августовские дни были самыми грандиозными в его жизни.

Ни один из дней не нейтрален. Каждый мой день и каждая ночь ложатся на весы. Одна чаша весов называется «быть», вторая «не быть». Все последние дни — и особенно ночи — легли на вторую чашу. Сейчас она перевешивает. На ней безумие матери, мои литературные амбиции, бессонница, одиночество…

Жизнь насильно добивается от человека похвалы себе. За просто так он хвалить ее не станет, и ни за какие дары, как правило, тоже. Лишь удар за ударом вышибает она из него благодарность.

Пишущий прозу похож на Мюнхаузена, вытаскивающего себя из болота за собственные волосы. Никакой опоры вовне, только внутри. Откуда она возникает, эта внутренняя опора? Из отчаянья? Из отсутствия претензий к миру?

Проза — превращение внутренней рыхлости и невнятности во внешнее, в форму, предполагающую читателя и его оценку. Таким образом, работа над ней — единственный способ преодоления моей аморфности. Ясно, как божий день, что внутренняя опора не возникает из ничего, не является продуктом опыта, который только увеличивает кашу внутри, бесполезно дожидаться ее образования — твердость достигается работой над прозой — с идеальным читателем, созданным в воображении.

Пишешь, постоянно вспоминая себя минувшего, автора предыдущих страниц, подражая самому себе, равняясь на себя каждой следующей строкой. Поэтому работа — способ удержаться от распыления, создание внутренней связи. Связь не находится, не открывается внезапно, а просто создается, страница за страницей.

Когда я говорю себе, что моя беда — тяга к преждевременной реализации, «рефлекс цели на одном из нижних уровней» (А. Воронель), это предполагает ориентацию на результат и следующее за ним вознаграждение, что, в сущности, подло, почему они (Б., Алена, Макс) и не доверяют мне, а Макс даже принял за стукача или кого-то наподобие и был в определенном смысле прав — любой, одержимый литературной манией, живет двойной жизнью, избегая реализации, готовый всех продать за успех в несуществующем мире.

Вчера встретил на Тишинке Макса (фотограф, ассистент Бородулина на сьемках знаменитого номера «Плэйбоя» с русскими девушками). Полупрозрачный от наркотиков, с редкой черной щетинкой на подбородке, красивый, как Иисусик, лыбится потрескавшимися, в корках, губами на мартовском солнышке. Иванушка-дурачок. Покупаем джинсы («вудстокские, клеш, 60-ых годов!» — рекламирует продавец), он тут же снимает свои шаровары, на глазах у рыночной публики остается в трусах и примеряет короткие, выше лодыжек, голубые штанишки.

В подземном переходе у трех вокзалов стоит на коленях большая красивая баба с крестом и поет собственные стихи о втором пришествии Христа в Сибири. У нее изумительный, глубокий и сильный романсовый голос, его слышно с другого конца перехода. Вокруг нее толпятся люди, она проповедует: «Спасены мы, Христос идет из Сибири, имя ему Виссарион». Ко мне жмется человек в очках с мокрыми усами и шепелявит «растерзанно» на ухо: «И прекрасно, и страшно!» Наклоняется к женщине, она его благословляет. Мертвый искусственный свет в переходе, в котором лица кажутся потными, взмокшими холодной испариной.

Библиотека Ленина закрылась, потому что из-за дефицита электрических ламп посетители библиотеки повывинчивали и разворовали все лампочки над столами.

Бессонница — и все идет насмарку. До чего же легко мне разувериться, что все, мною сделанное, чего-нибудь стоит! 1-2 бессонные ночи, и я уже готов всё порвать!

Совершенно ясно, что литература давно превратилась для меня в навязчивую идею, одну из нескольких моих навязчивых идей. Фиктивное оправдание существования, которое на самом деле высасывает из него соки и подменяет собой поиск подлинного оправдания. Очевидно, что сейчас я не в состоянии осуществить ни один из планов, сколько бы я их не строил. Значит, пора с этим кончать.

Я и дня не могу прожить с сознанием, что в моей жизни не больше смысла, чем в жизни любого из окружающих. Меня испортила привычка к сверхсмыслу. Я жил жизнью с двойным дном. Просто жизнь гораздо тяжелее. Практически невыносима.

Они всегда безошибочно выбирают из толпы именно меня. Почему? Что они видят во мне, сразу позволяющего им понять, что со мной их ждет удача? Все эти нищие, расхристанные, пьяные или полупьяные, дикие, злые, скрывающие за просьбой угрозу… Сегодня, в подземном переходе: сидящий на ящике мужик играет на аккордеоне, рядом танцуют, размахивая шапками, два парня: «Эх, последний раз гуляем!» Прохожу мимо в густой толпе. Откачнувшись, один из них оказывается передо мной, я делаю попытку его обойти, грязная пятерня ложится мне на грудь, водянистые глаза пьяного смотрят на меня  так, словно, не различая лица, глядят за него, «в душу». «Дай два рубля». Выражение лица издевательски-жалостливое. Инерции движения хватает мне, чтобы, скинув его руку, пройти дальше, но почему он остановил именно меня? Случайность? А несколько дней назад на Сретенке: «Друг, дай, сколько не жалко!» И подножка, от которой я чуть не полетел на асфальт, когда попытался пройти мимо. Тоже случайность? Только будущее,  наше личное будущее заставляет нас сдерживать себя в настоящем. Сейчас в России множество людей лишились представления о своем будущем. Им нечего терять. Их ничего не останавливает. Они безошибочно различают во мне свою потенциальную жертву.

Минувшей зимой я говорил: дайте мне хотя бы одного нормального человека, и я переверну этот мир с головы на ноги. Для меня симптом безумия — чувство, что тебя окружают одни сумасшедшие, дневные лунатики, мономаньяки. Общение с ними небезопасно: при разговоре легко можно заразиться их помешательством, передающимся как вирус. Воздух той зимы был насыщен бациллами безумия. Единственным выходом казалось разорвать все контакты, уйти в глухую непроницаемую оборону.

Основным источником страха перед безумием было потрясение несходством между тобой и окружающими. Ты тоже, в сущности, «дивизионист» (термин из романа У.Берроуза «Голый завтрак», которым я тогда сильно увлекался, обозначающий человека, стремящегося населить мир своими копиями), только мир, наполненный твоими копиями, казался бы тебе разумным и упорядоченным. Резкое отличие окружающих от тебя заставляет подозревать еще большее внутреннее, скрытое отличие. Кажется, что в разговоре вопросы с ответами совпадают чисто случайно, на самом деле каждый говорит о своем. Шмаль* усугубляет это ощущение, превращающееся в тупую муку. Поскольку ты представляешь окружающих «изнутри» своими копиями, любое глубокое их отличие выглядит несовершенством копии, ее болезнью, безумием. Ты окружен свихнувшимися, вышедшими из повиновения копиями. Твой невроз — психопатия дивизиониста. Его обострение вызывается, надо полагать, усилением дивизионистских наклонностей.

Я окружен мономаньяками, людьми-фантомами, ничтожными по сравнению с поглощающими их страстями, которые отбрасывают их гигантские тени на экран моего воображения, я сам ничтожен рядом с ними, я слишком замкнут на себе, чтобы впустить в себя страсть, на мою долю остается только восхищение окружающими меня — я счастлив тем, что жил рядом с ними, видя их так, как никто из них не видел себя сам.

.

***

ЛСД*. 18:35. Начинается. Отражение в зеркале перекошено, как портрет Эль Греко. Я не вижу в зеркале целиком своего лица, только глаза, губы, рот, все по отдельности; из нескольких ракурсов не выходит сложить одно лицо.

Человек — точка сборки различных восприятий. Когда сборка не удается, в зазоры вклинивается страх. Потные руки. Отвращение к своим потным рукам. Мытье рук: они переплетаются, путаются друг в друге, не могут расплестись, пальцы завязываются в узлы, увязают в сетке мыльной пены, барахтаются в ней, как птицы в силках.

Бумага, на которой я пишу, колышется, шевелится, как живая. Кажется, что она дышит.

Москва — центр мира! К часу ночи я чувствую, что центр мира — это я. Ось мира проходит через меня. Нет ничего невозможного. (Нет пределов моей паранойе). Я  ощущаю себя без преувеличения ubermensch-ем

Последний день зимы (29 февраля), последняя ночь. Страх остался позади. Никаких галлюцинаций. Происходящее грандиозно, как опера Вагнера. В 12 ночи в подземном переходе на Пушкинской. Наблюдаю. Это не люди, а полубоги! Они невменяемы и пусты изнутри, как и положено богам — химерам нашего воображения. «Меня призвали всеблагие, как собеседника на пир». Черный ветер метро развевает их волосы. Я не забуду никого:

Громадного роста широкоплечий парень с длинными, до плеч, льняными волосами, вполне прилично одетый, с лицом фотомодели, плоскими скулами, узкими глазами. Улыбается, не разжимая рта, женской застенчивой улыбкой. Когда ему все же приходится вступить в разговор, во рту становится видна кровавая каша — у него осталось всего несколько целых зубов. (Позже я узнал, что его кличка — Христос).

Долговязый человек с дегенеративно огромным лбом, светлыми бакенбардами и большими ладонями — он выставляет их перед собой, чтобы по ним бил угрюмый подземный карлик, тоже в бакенбардах, с залысинами. Он все время размахивается, но не бьет, я постоянно вижу его в замахе.

Ожившая шуба. Долгое время казалось, что эта шикарная шуба из белого, серебром отливающего меха просто лежит на плече у парня в черной косухе, он перебрасывает ее на плечо другому, тот скидывает ее с себя, но шуба, вместо того, чтобы упасть в грязь, обнаруживает тонкие ноги в черных чулках, а затем и крохотное лицо с гнилыми зубами. (У всех тут беда с зубами). Другая женщина отводит шубу в сторону, к стене, шубу  тошнит, она медленно оседает по мраморной стене вниз.

Здесь, в этом центре мира, всё, что ты сделаешь, будет правильно и принято на ура. «В этом мире я не ошибаюсь». Это верный признак центра. Сквозь тебя прет сейчас такое количество энергии, что ты сам являешься энергетическим центром, по сравнению с которым все остальное — периферия. Здесь (а это «здесь» определяешь ты сам, оно там, где ты) «всё дозволено», по мере удаления от центра будет меняться соотношение уместного и неуместного в пользу последнего. Здесь же уместно всё!

.

***

В Останкино убили Рори Пека, брата Колина, военного журналиста, снимавшего Афганистан, Югославию, только что вернувшегося из Грузии, легендарного в своем кругу. (Мы жили рядом в поселке Мичуринец, были знакомы, иногда я переводил для него).

За день до событий Колин спросил меня по телефону:
— What du you think will happen?

Я ответил, что ничего не случится, помитингуют, поорут и разойдутся, как обычно.

От Останкино я ушел примерно за полчаса перед тем, как началась стрельба, по прежнему уверенный, что ничего не произойдет. В моем воображении отсутствует место для политических событий. Я слишком занят собой, чтобы чувствовать то, что висит в воздухе. В политике я слепоглухонемой.

Стрельба в городе  —  праздник для любопытных, для подавляющего большинства, таких же придурков, как я, не ощущающих веса реальности, живущих невесомой жизнью. Война как праздник для обывателя. Солдаты, прячась за бронетранспортерами, вели перестрелку, а вокруг ходили глазеющие, пили пиво, давали советы, целовались парочки. Солдатам приходилось разгонять толпу с простреливаемых участков. Большинство убитых и раненых — из толпы. Когда в кого-то из зрителей попадала пуля, народ разбегался, но уже  через несколько минут собирался на том же месте снова. Скорые подъезжали так быстро, точно специально поджидали за углом. Ю. : «Нация, утратившая инстинкт самосохранения».

Рассказ И. : Во время штурма Белого Дома он, пробираясь к живущей неподалеку знакомой, попал под обстрел, а когда выбрался, его схватили солдаты, обыскали и избили так, что отбили тестикулы: «У меня теперь яйцо величиной с человеческую голову, в штаны не влезает! Я вторую неделю лежу пластом, ставлю на него компрессы. Врачи говорят, может, вообще отрежут». Когда били, он падал на асфальт, поднимали и били снова. Видно, приняли за одного из защитников Белого Дома, пытавшегося скрыться. А может, просто развлечения ради, сразу оценив его беспомощность и беззащитность.

Отъезд подоспел вовремя: много накопилось того, под чем нужно подвести черту. Едва ли не подо всем. Ирина, узнав о моем намерении уехать в Германию: «С подводной лодки еще никто не уходил!»

.

*Редакция не одобряет употребление любых психоактивных веществ. Они вредят здоровью.

.

Евгений Львович Чижов (р.1966) — писатель. Окончил юридический факультет МГУ им. Ломоносова. Печатался в журналах «Соло», «Октябрь», «Новый мир», «Знамя», «Дружба народов», «Esquire», «Вестник Европы», в альманахах «Яснополянские писательские встречи», «Текст и традиция». Автор повестей «Бесконечный праздник» (1997), «Без имени» (2002), романов «Темное прошлое человека будущего» (2002), «Персонаж без роли» (2008), «Перевод с подстрочника» (2013), «Собиратель рая» (2019), сборника рассказов «Самоубийцы и другие шутники»(2024). Роман «Перевод с подстрочника» вошел в шорт-листы премий «Большая книга» и «Ясная Поляна», удостоен премии «Венец» СП Москвы, переведен на эстонский и арабский. Роман «Собиратель рая» вошел в шорт-листы премий «НОС», «Большая книга», Премии Андрея Белого, получил премию «Ясная Поляна». Рассказ «Боль» из сборника «Самоубийцы и другие шутники» удостоился премии журнала «Дружба народов» как рассказ года. Член Союза Писателей Москвы.

Михаил Квадратов
Редактор Михаил Квадратов – поэт, прозаик. Родился в 1962 году в городе Сарапуле (УАССР). В 1985 году закончил Московский инженерно-физический институт. Кандидат физико-математических наук. Проживает в Москве. Публиковался в журналах «Знамя», «Волга», «Новый Берег», «Новый мир», «Homo Legens». Автор поэтических книг «делирий» (2004), «Землепользование» (2006), «Тени брошенных вещей» (2016), «Восьмистрочники» (2021). Победитель поэтической премии «Живая вода» (2008). Финалист Григорьевской поэтической премии (2012). Автор романа «Гномья яма» (2013). Рукопись сборника рассказов «Синдром Линнея» номинирована на премию «Национальный бестселлер» (2018).