Рождение и смерть, как известно — альфа и омега всякого человеческого существования. Искусство обыкновенно либо разводит эти таинства — в целях ложно понятой этики, а то и эстетики — либо эксплуатирует их видимую контрастность. Чтоб шокировать или разжалобить. В художественном мире Настасьи Реньжиной ребенок и покойник, смерть и рождение — структуры если не одного порядка, то явно не контрастные. И уж точно — встроенные в единую симбиотическую цепь бытия. Читать прозу Роньжиной, возможно, не очень-то комфортно — не всякому читателю понравится заглядывать в столь непривычные нам, теплокровным, неведомые глубины. Но, как известно, именно на темноводье можно найти и неведомых рыбин, и затонувшие сундуки.
Иван Родионов
.
Настасья Реньжина родилась в Чагодощенском районе Вологодской области, живёт в Москве. Окончила Вологодский Государственный Педагогический Университет по специальности журналист. Автор книг «Бабушка сказала сидеть тихо» и «Сгинь!» (издательство «Эксмо»). Финалист премии «Лицей», обладатель спецприза «Слова на вес золота» от издательского дома «Аргументы и факты». Участник и стипендиат форума «Липки».
.
Щёки
Когда прабабка померла, мать подвела Полю к гробу и сказала:
— За ногу подержись.
А Поле пять лет, она покойников боится. Боится на прабабкино лицо взглянуть, хотя потом, когда старше станет, решит, что зря: от прабабки же ни одной фотографии не осталось, а так, может, запечатлелась бы в памяти.
Поля к ногам подошла и не поняла, какую трогать — левую или правую. Вокруг еще незнакомые люди рыдали. Отчего, спрашивается, если они прабабку хуже Полиного знают. Они так и говорили:
— Сто лет с Наденькой не виделись.
А прабабке всего восемьдесят четыре было.
Левую или правую? Правую или левую?
А мать торопила:
— Не бойся-не бойся. Потрогаешь, и пройдет.
А что пройдет, не сказала.
Поля за правую ногу ухватилась, на мать глянула: так ли? Мать головой затрясла, рот платком прикрыла. Это хорошо еще, что на прабабку колготы шерстяные натянули. Поля колготы и трогала. Не прабабку.
Колючие.
Мать сказала:
— Ну, ступай теперь.
.
Когда отца не стало, Поля его тоже сперва не трогала. Потом взяла и зачем-то по щеке погладила. И поняла, что касается его в последний раз, и стала гладить его, гладить за все года, что смерть у них отняла.
Щёки мертвого отца гладки и холодны. Он словно с мороза вернулся, отогреться не успел, спать лёг. Поля удивилась, что щеки отца такие гладкие, но мать пояснила, что это их в морге выбрили. Ещё рассказала, что у мёртвых отрастают волосы и ногти. Зачем, спрашивается? Зачем рассказала. Зачем отрастают.
Но щёки отцу побрили. Гладко.
Он сутки лежал посреди спальни, из которой вынесли всю мебель, лишь шкаф оставили, зеркала на нем завесили. Поля всю ночь у гроба просидела. Гладила. С утра хоронить надо, а она гладит и гладит отцовские щеки. Глаза закрывает и представляет, что отец жив, что это он сам так побрился.
Вот ещё немного, и щёки отогреются.
Пыталась и по груди погладить, руку под рубашку сунула, а там шов. Грубый шов после вскрытия. Неужели его те же самые руки сделали, что отцу щёки выбрили? Поля руку одернула и больше грудь не пыталась гладить.
.
Отца закопали, а Поле места себе не найти. Мать трогает, а у той щёки теплые и мокрые от слез. Не то.
Через три дня после отцовской смерти не стало соседки Люды. Поля к соседям пошла — так принято, села у гроба и Люду по щеке погладила. Так не принято. Глаза закрыла и представила, что это не Людины щёки, а отца.
Три дня к соседям ходила и гладила. На Полю смотрели косо, но не гнали, думали, что от отцовой смерти не отошла.
Ещё через неделю умер Борька-пьяница. Никто к нему не ходил на проводы кроме его старой полоумной сестры. И Поли. Полоумная сестра напивалась и не соображала ничего, думала, что Поля — это жена Борькина, которой у того отродясь не было. У Борьки в доме мочой провоняло, бутылки по полу — идешь, толкаешь, позвякиваешь. Сам он лежал некрасиво, криво, прямо на полу, но Поля глаза закрыла и провела по Борькиной щеке: холодная, как у отца, но щетинистая.
Потом два месяца не умирал никто. Поля извелась.
Мать сказала:
— Может, тебе к доктору?
А Поля голову в холодильник засунула и ждёт, пока та охладится, но та и не охлаждается. Да и какой интерес саму себя по щекам гладить? Не обманешься.
Начала Поля по отцу скучать крепко. Вот только сейчас начала.
Попыталась было в морг попасть, у них же там трупов предостаточно. А они в Полю словами матери:
— Кажется, вам к доктору пора.
А патологоанатом молоденький такой, следом за Полей на крыльцо вышел, закурил и спрашивает:
— На учете где стоишь?
Поля головой покачала, хоть и не поняла, про какой он учет.
— Ну и не надо, — сказал патологоанатом. — Они тебя залечат. Если б нормальный психиатр у нас был, эт другое дело. А он у нас сам ненормальный.
Поля патологоанатома разглядывает, заметила на щеке у него крошки от пирожка. Кто ж пирожки прямо в морге ест? Поля зачем-то крошки с лица патологоанатома смахнула, а там щека холодная и гладкая. Поля руку на щеку положила, глаза закрыла. Папа. Папочка! Ты здесь!
— Эй, ты чего? — спросил патологоанатом.
Руки не убрал. Щека под ней потеплела и перестала быть отцовской.
Поля открыла глаза:
— Там крошки были.
Патологоанатом смутился:
— Кто ж так крошки смахивает?
— Как?
— Ну так. Слишком.
И уставился на Полю. А девчонка-то ничего такая, симпатичная.
— У меня через час смена заканчивается. Может, кофе выпьем? — сказал патологоанатом, даже для себя неожиданно.
— Давай.
Папа очень любил кофе.
— Серёжа.
— Полина.
— Ну, до встречи.
Через час Поля уже торчала у морга. Пришла заранее, чтобы не пропустить, когда выйдет Серёжа, чтоб не успел нагреться.
— Ого, да ты не из тех, кто заставляет себя ждать?
Сережа снова закурил. Поля подошла и прижала руку к его щеке. Холодная. Закрыла глаза. Привет, папа.
— Странные у тебя привычки, — сказал Серёжа. — Ну что, идем?
— Подожди немного.
.
Два года подряд каждый день Поля встречает своего мужа Сергея с работы и гладит по щекам. Он терпеливо сносит обряд. Ему даже нравится: есть в этом что-то, пусть и странное, но ласковое.
Отец опять становится Серёжей.
— Привет. На ужин сегодня пюре с котлетами.
И шёпотом:
— До завтра, пап.
.
Подменыш
Глаза ее распахнулись, уставились в темноту. Ночник погас, вероятно, давно. Чернота обступила кровать, надавила на одеяло. Ольга не поддалась — зашевелилась, тело неохотно задвигалось.
Сопит ли тот, что лежит на соседней кровати? Ольга прислушалась — сопит. Дышит ровно-ровно, совсем как человек. Как маленький человек, который должен быть ее сыном. Сейчас зашевелится, сейчас проснется, сейчас начнет вопить. Ольга всегда просыпается за минуту до всего этого.
Завопил.
Противно, резко, скрежетом по ушам — хоть затыкай. И уши, и этого… Но Ольга все равно его возьмет на руки — она всегда его берет, всегда кормит, всегда грудью, хоть ей и мерзко от того, что это существо терзает ее соски, пьет ее молоко, ему не предназначенное. Накормит и убаюкивать примется, ш-ш-ши-кать. «Это чтобы уснул поскорее, чтобы заткнулся, чтобы спустить его с рук своих», — оправдывает себя перед собой же Ольга. Еле сдержится от желания понюхать макушку. Убережет себя от поцелуя в нежный лобик.
Это не ее сын. Это обман. Нельзя его любить.
.
Сколько он пробыл ее сыном, ее Мишей, Мишенькой, Мишуткой, она не скажет, она не знает. Месяц ли, два ли, три. Сейчас существу семь месяцев, из которых оно два точно не ее сын.
Ее сын родился здоровым. Ее сын родился крикливым, но не скрежещущим. Ее сын родился любимым.
А потом с ним что-то случилось. А Ольга и не заметила. Это все врачи, это они приносят злые вести несчастным матерям. Это они сообщают, что все не так, что ваш ребенок не такой, что с ним нужно бы потаскаться сюда да туда, показать сотне таких же врачей, что будут называть кучу диагнозов, каждый из которых звучит страшнее предыдущего.
Гипотонус, анемия, ДЦП, гидроцефалия — выбирай любое. И живи потом с этим, плачь, рви на себе волосы, не принимай, отказывайся. Что хочешь делай.
Раз посмотрела Ольга на своего сына — врачам не поверила. Что с того, что голову плохо держит? Что с того, что не переворачивается?
Два посмотрела Ольга на своего сына — задумалась. А вдруг и впрямь что-то есть?
Три посмотрела Ольга на своего сына — и решила, что не ее это сын. Подменыш.
Нечистая принесла ей его, положила в кровать посреди темной ночи, а ее Мишутку себе забрала. Говорила мама: «Крести сыночка, да поскорее!» Но не послушалась Ольга, решила, что всему свое время, успеет еще Мишенька надеть свой крест. Не послушалась и не успела. А был бы крещеный, нечистая на него не позарилась бы, нашла себе другую жертву. Мало, что ли, детей некрещеных?
Теперь растит нечистая сына ее в глубоком лесу под огромным пнем, не отыщешь — не отнимешь. А Ольге своего ребенка оставила, ребенка черного, неспособного вырасти, неспособного голову держать, неспособного переворачиваться. Неспособного Ольгу любить. Нечистой нужно своего ребенка спасти, на человеческом молоке дать ему вырасти. Вот доживет он до года, дорастет до двух, протянет до трех, а потом с человеческого молока на человеческую кровь перейдет. Всю до остатка выпьет. А потом в лес уйдет уйдет к нечистым своим отцу да матери.
Человеческий сын, что Мишенькой зовется, будет у нечисти жить, будет им прислуживать, грязные ноги мыть, звериные кости на ужин в огромном котле отваривать. А потом женят Михаила на нечистой девке, на какой-нибудь кикиморе болотной, вот и погрязнет он там окончательно. Не вернется никогда к матери своей. Да и не вспомнит он ее, не узнает никогда, что человек он, а не лесная нечисть.
.
Встает Ольга ночью у кроватки, существо разглядывает, а оно руки-ноги по кроватке разбросало, разложило неестественно, не по-человечески. Удобно ли так спать вообще? Поморщится Ольга — противно смотреть. Зачем нечистая существу своему Мишенькино лицо приладила? Носом поведет: почует, что пахнет от существа мокрым, болотным, лесным, перегнойным. Захочет Ольга убежать подальше от нечистого, от подменыша, да некуда.
Днем смотрит на него Ольга: вроде, совсем человек, только нескладный какой-то. Глазами хлопает, смотрит на немать свою, что-то лопочет неразборчивое. Уж не заклинания ли? Такие, чтоб Ольгу успокоили, усыпили ее бдительность, заставили жалеть, заставили кормить, заставили подгузники менять.
Ольга его на свет несет: вдруг тот скорчится от солнечных лучей, загорится или синим засветится. Но нет, розовеет существо, совсем как младенец.
Ольга ему икону под бок кладет и наблюдает. Крестится и наблюдает. Не происходит ничего. Существо не извивается, не шипит, не бормочет проклятия. Не исчезает. Словно нет рядом с ним иконы. По всему дому свечи церковные, запах ладана, но и они ни по чем существу — хорошо замаскировалось, крепко за Ольгу держится, за молоко ее, за будущую кровь.
А знает ли существо, что не мать перед ним? Что чужая, злая, ненавидящая. Или его тоже предали? Отправили к несвоим, от матери-кикиморы оторвали, заставили питаться человеческим.
Ольга заглядывает существу в глаза. Прямо туда — в желтые, почти кошачьи. Вздрагивает: у Мишеньки при рождении глаза синие были, что небо перед грозой, смотрели на Ольгу влюбленно. А тут злобный желтый взгляд пришельца. Ненасытный, прям в душу смотрит и копошится там, копошится — еще немного, и всю Ольгу наизнанку вывернет.
.
Извелась Ольга вся. Нет сил терпеть существо под боком.
А мамки, бабки, няньки и муж вместе с ними как налетят, как начнут подменыша ласкать, «агу-агу» ему говорить, пятки щекотать, в живот целовать, щечки жамкать. Словно не замечают, что то не внук их, не сын, не брат, не племянник. Никто. Чудище лесное.
Не видят. На Ольгу таращатся: ты что с кровинушкой так неласково? Ты ж мать ему! Где любовь твоя, материнская?
А расскажи им, не поверят.
.
Измаялась Ольга. Не захотела больше терпеть. Весь Интернет излазала, нашла рецепт избавления.
Одни говорили, что нужно отнести подменыша в лес, оставить его там в канаве — на границе миров, Ольгиного реального и нечистого. Оставить его там в полдень, а потом забрать своего ребенка из канавы — настоящего.
Вот только не пойдешь в лес — зима, не проберешься.
Другие писали, что нужно избить подменыша. Отстегать железными прутьями, облить кипятком, тогда нечистая примчится на помощь своему отродию, заберет его, а родителям ребенка вернет.
Дело.
Железных прутьев не нашлось у Ольги.
Кипятит она чайник, тащит к детской кроватке, поднимает руку, а опустить не может. Спит подменыш сладко. Во сне улыбается. «Это он надо мной смеется», — думает Ольга, и вновь руку с чайником над существом поднимает. И опять опускает. Нет, не сможет она его кипятком облить. Жалко портить маленькие пальчики, круглое личико с подбородком, как у самой Ольги.
Не сможет.
Берет тогда ремень, железной бляшкой замахивается, да врезает им по кровати. На подменыша не получилось удар обрушить, уходит ремень наискось, по перекладине бьет. Подменыш просыпается. И сразу верещит — есть требует. Но не накормит его Ольга. Сил ее больше нет.
Вспоминает она тогда третий совет: пригрозить нечистой. Это она может. Хватает Ольга подушку, к лицу существа подносит, подменыш аж затихает от удивления. Кричит Ольга куда-то в сторону, за дверь:
— Я задушу его сейчас! Задушу! Убью ваше отродье! Возвращайте мне моего Мишу, или задушу вашего.
Но не происходит ничего.
Подменыш не верещит, не требует еды больше, не хочет присасываться к Ольгиной груди, как паразит. Смотрит на чужую мать желтыми глазами. Смотрит и улыбается. Ольга всхлипывает, подушку бросает на пол, рот ладонью зажимает и медленно сползает по стенке — туда же, к подушке.
— Миша, Мишенька, — шепчет она. — Желтоглазый ты мой.
.