Борис Кутенков // Формаслов
Борис Кутенков. Фото Д. Шиферсона // Формаслов
27 апреля 2025 года в формате Zoom-конференции состоялась 109-я серия литературно-критического проекта «Полёт разборов». Стихи читали Андрей Журавлёв и Валентин Трусов; разбирали Валерий Шубинский, Владимир Коркунов, Валерий Горюнов (очно), Ольга Девш, Роман Шишков и Евгений Абдуллаев (заочно). Вели мероприятие Борис Кутенков, Максим Плакин и Андрей Козырев.
Представляем цикл Андрея Журавлёва «Постмортем», вынесенный на обсуждение, и рецензии Ольги Девш, Алексея Колесниченко, Валерия Горюнова, Максима Плакина, Евгения Абдуллаева и Владимира Коркунова о нём.
Видео смотрите на Rutube-канале проекта
Обсуждение Валентина Трусова читайте в этом же выпуске «Формаслова»
 

Ольга Девш. Полет разборов // Формаслов
Ольга Девш. Полет разборов // Формаслов

Рецензия 1. Ольга Девш о цикле Андрея Журавлёва

Андрей Журавлёв ― тёмная лошадка. Имени этого поэта ещё нет в списках капитанов кораблей современной поэзии. А должно быть. Даже если это ― чего нельзя исключать ― гетероним пусть не многим известного, но определённо опытного мастеровитого поэта. И особенно ― если это имя самостоятельное, уникально новое. Не каждый день зажигаются звёзды, могла бы я сказать. Но преувеличивать и обнадёживать, прежде всего себя как читателя, поклонника поэзии, не стану. Нужно больше материала, больше стихов Андрея Журавлёва, чтобы подтвердить первое впечатление, укрепить веру в открывшийся талант.

Потому что чтение цикла «Постмортем», который по инициативе автора попал к Борису Кутенкову и получил его восторженный отзыв (в «журнале на коленке» в октябре прошлого года), вызывает сильный порыв последовать примеру и пуститься в комплименты. Во многом согласна с оценкой Кутенкова в вышеупомянутой публикации, что «Постмортем» отличает: «диалог ― не столько на уровне интертекста, сколько на уровне продолжения традиции: герметичная элегия, плотная силлабо-тоника, ненавязчивая, но крепкая техника. Разговор о смертельно важном ― с ненавязчивым сочетанием усиленного пафоса и «одомашненной» детали». И анжамбеманы хороши внятностью, и рифма скользящая, не замкнутая приторной точностью, отчего нет ощущения спёртого воздуха в помещении стиха, который в свою очередь чувствуется как комната, где все поверхности из поролона с эффектом памяти, ― метафорические фигуры в нём оставляют отпечатки, и читатель попадает в подготовленные вмятины, принимая на какое-то мгновение их контуры:

в записке о смерти смотри оборот
по правде фигня получилась
а разница прежняя швы распороть
практически снять паутину

Это не похоже на пристраивание незнакомой физиономии в маски, придуманные автором, ― интонация образов слишком индифферентна. Они принадлежат талантливому рассказчику, у которого, вероятно, есть причины брать за горло, но не сжимать, только нащупывать пульс. И мы об этих причинах ничего не узнаем: прямоговорение в стихах вроде бы есть («на кладбище стрёмно в одиннадцать лет / но мальчик целует мужчину / который похож на сардину в тепле / за это его и душили»), а чтобы уличить Журавлёва в намеренном психологическом прессинге или манипуляции, не хватает готовой освободиться по УДО агрессии ― той тёмной материи, которой зачастую прикрывают травмы. Текст выигрывает именно за счет концентрации и равновесия. В мужской поэзии сейчас истерик и моментомории, к сожалению, предостаточно.

«Постмортем» можно интерпретировать в ключе странного обычая фотографировать недавно умерших людей (мало того, живых родственников снимать с покойным), появившегося в XIX веке с изобретением дагерротипа. Можно? Почему бы нет. Название цикла и балансирующие между ещё-жизнью («деревья друг с другом не спутать в тайге / не вышло плутает кормилец») и уже-не-смертью («спокойно в астрале подумал двойник / юлу запускает ребёнок») истории действительно напоминают посмертные фотографии. В каждом восьмистишии цикла ― а их тоже восемь, что, возможно, имеет и символический смысл, вроде умножения знака бесконечности на себя же, кое покажется, включив фантазию и олицетворение, в облике пресловутого уробороса, ― в каждом стихотворении есть рассказ о чём-то плохом в жизни. Но там же существует и противовес (слабый, сомнительный, но: «и женщина жмётся к чужому лицу / как будто и правда к иконе»).

То есть нам предложили не замершие объекты в момент максимальной для художника фотогеничности (спорной, но яркой и драматичной), перед нами документ, описывающий процедуру детального анализа некого инцидента или проблемы, которая что-то нарушила, сломала, стала фатальной…

В заключительном стихотворении цикла Журавлёв пишет в финале:

впервые не будет согласен с концом
листая любимый постмортем
и дым наконец замыкает кольцо
ещё посидит и посмотрит

А значит, его герой ― лирический, да характера нордического, почти типаж Доктора Хауса, только с душою нашей, ― старается разобраться в предпосылках и следствиях, чтобы в будущем не допустить системной ошибки ― «впервые не будет согласен с концом». И хоть протагонист, скорее всего, собирательный, все этапы исследования, почему люди не могут просто жить и быть счастливыми, пройдены честно и достойно. Полагающихся постмортему выводов, кроме обещания продолжения наблюдений, а соответственно жизни, ожидаемо нет. Иначе бы всё было испорчено. Но Андрей Журавлёв, по-видимому, знает, когда нужно пустить дымовую завесу и многозначительно посмотреть в камеру.

P. S. Стихи этого автора я бы и дальше читала.

 

Алексей Колесниченко // Формаслов
Алексей Колесниченко // Формаслов

Рецензия 2. Алексей Колесниченко о цикле Андрея Журавлёва

Больничный бред — уважаемый и заслуженный жанр, работать в котором очень сложно (как, впрочем, и в другом бреду, но не во всяком). Семиотика высокотемпературных сновидений становится объединяющей рамкой для разрозненных подробностей нескольких биографий сразу, и отношения между ними строятся по законам, далеким от гражданского и семейного кодекса. Проще говоря, почти невозможно понять, что здесь происходит, кроме того, что наблюдатель происходящего ненадёжен как рассказчик и, по-видимому, не слишком надёжен как жилец этого мира: «тревожно и весело в форточку лезть». Впрочем, об этом нас предупреждает ещё название произведения: с как минимум 50-процентной вероятностью постмортем окажется авторским к концу текста.

Читать его при этом — чистое удовольствие, несмотря на то, что оно существует на границе территории понимания и — нет, не отсутствия его, но отсутствия необходимости в нём, а читатель проходит по кромке суггестии, видя редкие её цветы и не успевая их сорвать — но оттого только ценнее они становятся.

а шутка простая окончил физмат
наверно ошибся в расчётах

Эти строки, пожалуй, можно использовать как подсказку к прочтению. Развитие нарратива в этом цикле похоже на неправильно решённое уравнение: график рисуется, но что-то в нём не так, кривые ложатся не так, как должны. Здесь важно заметить, что само определение «Постмортема» как цикла видится крайне спорным: этим стихам не хватает автономности для того, чтобы быть даже стансами. Это больше похоже на поэму, в которой главная вертикальная связь — интонация, а больница и Чечня, взаимопроникающие пространства гетеротопического характера, становятся лишь поводом к её демонстрации, к огласовке примет болезни, растущей то ли в языке, то ли во времени:

зелёные чёрные стены колдуй
иначе иначе прохладно
какая таблетка как сено во рту
гадает товарищ архангел

Интересно, что самым реалистическим стихотворением цикла (продолжим все же называть его так, поскольку автору угодно) становится второе, с воспоминаниями о «бесхозной черешне» и родных. Казалось бы, из точки, в которой находится нарратор, эти воспоминания должны подёрнуться патиной, но нет: психологическая достоверность детства (традиционно?) выше, чем больницы, тайги, физмата — да и в целом способности к поэтическому постижению вещей и явлений:

юлу запускает ребёнок
и делает вид что не знает о них
любимых местах погребённых

В итоге мы получаем сильное стихотворение, работа которого — быть проблесковым маячком в пространстве собственного бреда, не обязуясь при этом читателя из него выводить — разве что давать надежду. Читателя, склонного к романтизации переживания надмирного (или, по крайней мере, лёгкой психонавтике), это более чем устроит: все метафоры здесь раскрыть — «как швы распороть // практически снять паутину». И откроется история о родстве, памяти и смерти, неоднократно рассказанная прежде.

и дым наконец замыкает кольцо
ещё посидит и посмотрит

Впрочем, упрекнуть автора в банальности замысла нельзя — хотя бы потому, что замысел непрозрачен, а сами стихи, если и не герметично, то всё же очень качественно закрыты, притом что отдельные образы и строки вполне могли бы стать достоянием поп-культуры в иных обстоятельствах:

и женщина жмётся к чужому лицу
как будто и правда к иконе —

могло бы стать рефреном в качественной советской эстрадной песне, как некогда присвоили музыке Вознесенского и Тарковского. Но целью автора не была песня — скорее все-таки песнь. И она удалась.

 

Валерий Горюнов // Формаслов
Валерий Горюнов // Формаслов

Рецензия 3. Валерий Горюнов о цикле Андрея Журавлёва

Название цикла «Постмортем» Андрея Журавлёва запускает цепочку ассоциаций: со словарным определением («постмортем» (от лат. post mortem — после смерти) — посмертная фотография), с посмертием, с постмодернизмом, точнее со смертью автора, словами «подсмотрен», «посмотрим». Обилие разного вызывает ощущение нечёткости, сопровождающее на протяжении всего чтения.

Нечёткость, размытость точно задумывались поэтом, так как цикл начинается с «не верится в подлинность дымно», а заканчивается «и дым наконец замыкает кольцо». Перед читателем стелется завеса дыма, внутри неё исчезают-возникают кадры, по которым сложно восстановить историю персонажей, но можно попытаться отыскать что-то материальное или общее, например, вещи: «фляжку любимую», «бесхозную черешню» или язык: «кириллица», «Логинов Дима» (от слова логос). Или смерть, которая появляется во всех стихах. Можно попробовать различить поэтического субъекта, но здесь он размыт не меньше, чем персонажи, находясь то в процессе вспоминания, то в пространстве больницы, вокзала.

Самым реальным остаётся дым.

Его можно сравнить с памятью. А можно с вниманием к «звуку» — и поразмышлять о том, как мы слышим, когда стихи читают со сцены. Лично для меня слушать поэзию — поток ускользаний: образы испаряются, за ними возникают другие, что-то проходит мимо, а когда стихотворение оканчивается, остаётся только общее ощущение (и часто — от ритма). Стихи в «Постмортеме», на мой взгляд, освобождены от зрительного восприятия, акцент поставлен на состояние меланхолии и переживание смерти как силы, что вторгается в жизнь, подсвечивая по-настоящему важное.

Упоминания архангела, апостола Андрея, астрала уравновешивают присутствие смерти, но не дают надежды на её преодоление, а скорее, показывают таблетку, обещающую выход из матрицы («какая таблетка как сено во рту…», «лекарства лекарства лекарства»). Если слушать, а не читать глазами эти работы, то самыми яркими оказываются телесные ощущения и образы: «прилечь как на ляжки ко зрелой вдове», «и женщина жмётся к чужому лицу / как будто и правда к иконе» и пр.

Таким образом, нечёткость в цикле (завеса дыма) — это и память, и смерть, и посмертие, и религиозные мотивы, и размытый персонаж, и автор, и форма произведений, направляющая не к чтению, а к слушанию. А подлинная реальность на этом размытом фоне — телесные переживания, страсть как основа жизни.

 

Владимир Коркунов // Формаслов
Владимир Коркунов // Формаслов

Рецензия 4. Владимир Коркунов о цикле Андрея Журавлёва

Перед нами меланхоличный элегический цикл, в котором постмортем — попытка увидеть/установить причину смерти; условное вскрытие становится исследованием жизни человека, кадрами его прошлого, ностальгических болевых точек. В этом есть элемент философии. И отчасти, поскольку в целом нам не до конца понятно, рассказывает ли человек о себе или рассказывают о нём, есть ли тут реальные прототипы (а в искусстве возможны самые разные точки обзора и говорения, даже метафизического), мне этот цикл напомнил рассуждение о бытии во вроде бы в «несерьёзном» сеттинге ролевой игры Planescape: Torment, где главный герой Безымянный пробуждается на столе для вскрытия в морге. И отправляется искать ответы на вопросы о собственной бессмертности и способах обрести смертность. Думаю, искусство в целом задаёт вопросы о (бес)смертности: и в тексте, на картине, фотографии, в фильме или архитектурном произведении etc. достичь этой бессмертности возможно. При смертности конкретного автора.

Андрей Журавлёв говорит о пути к смерти, следит за жизнью, изначально, самим названием, давая понять, что она оборвётся. Это экзистенциальная ситуация: автор будто бы ведёт читателя к смерти (персонажей, мира), одновременно обещая бессмертие самим наличием текста, который — вдруг! — «тленья убежит». Именно поэтому смерть не становится финалом: финал у цикла открытый. Персонаж продолжает листать постмортем как некий набор сцен, фотографий (чего угодно), снова и снова проживая, как в диафильме, ушедшую жизнь, снова и снова оживляя уже разложившееся, вполне возможно, тело/тела.

И в этом, между прочим, много нежности и эмпатического приятия: жизнь теплится в объятиях смерти. Тогда как смерть становится чем-то бытовым, частью жизни. Вместе с тем это страшный цикл. Вот братишка уезжает в Чечню: что дальше? Вернётся ли оттуда — или сам факт отъезда разрывает все связи, рвёт протагониста/автора/нас изнутри?

Амфибрахий, выбранный автором, причём для намеренного инерционного восприятия текста (что подтвердила и манера чтения), мне показался ошибочным. Изначально заданный ритм ведёт по текстам, быстро, безостановочно. Ты скользишь по строкам, стараясь остановиться: но как? Ударение щёлкает в голове, ты катишься по волнам фотографий/картинок смерти и не можешь остановиться, вдуматься хоть в одну. Но потом я понял: это попытка ввести читателя и себя в условный медитативный транс; в итоге отринуть любой ритм, следить за сюжетом и переданным чувством.

Здесь не всё убедительно. В плане техники, образности — эти стихи общее место. Но концепт, заложенная в них идея и форма, которую выбрал автор, — удивительно удачны. О цикле Журавлёва хочется размышлять, в аспекте психологического воздействия он работает, как порой не работают стереоскопично прописанные тексты. Конечно, здесь есть и стилистические находки (которые я всё же не готов назвать случайными):

и женщина жмётся к чужому лицу
как будто и правда к иконе

В этих двух строчках, сказанных будто впроброс, — невероятная степень нежности и эмпатии.

Если обратить внимание на сюжет, мы видим некую опись смертей и жизней, порой пересекающихся, вращающихся едва ли не уроборосно. Понимание смертности со стороны ребёнка и бессмертия со стороны взрослого находятся рядом, в близости, которая обжигает восприятие.

Красной линией проходит милитантная тема: в разных проявлениях, подсказывающих, будто по Рут Майер, норвежской Анне Франк, что война была, есть и будет всегда (эту мысль я недавно вычитал из стихов Марии Лобановой). Это перманентное умирание и перманентное смятение живого. Читая, мы ощущаем озноб рядом витающей смерти; коса бьёт с баллистической точностью и по эмпатической волне поражает/ломает нас.

Журавлёв совмещает профанное с сакральным, условные верх и них, небесное и рукотворное воинства — на что намекает как минимум образ товарища архангела, и от этого смешения, схлопывания всего, становится особенно жутко.

У Дарии Солдо есть такие строки:

и что вы на это скажете, граждане ангелы,
и что вы на всë это скажете
в своë оправдание

И на то, что происходит в мире, где находится товарищ архангел.

Отчётливая сюрреальность цикла — саднящая странность от внезапного ощущения: почему в реальности происходят описанные в текстах вещи, почему мы внезапно смертны? И как мне жить в этом постмортемном мире, предельно телесном не только в любви, но и в смерти (к слову, я не припомню такого разнообразного по телесности цикла о смерти, поданного в том числе как любовный текст).

Про историческую и личную память, культурные вставки, завуалированные цитаты (например, апостол Андрей рядом со словом «кормилец»), надеюсь, скажут коллеги.

Что есть в итоге? Сложные психологически, ломкие тексты, которые автор вовлёк в медитативную форму. Где мы можем размышлять о жизни и смерти, представляя перед собой историю с её перманентными переломами: как саму по себе, которая отражается на всех нас, так и вглядываясь в конкретного человека. Без которого любые постмортемные экзерсисы — белый шум.

 

Максим Плакин // Формаслов
Максим Плакин // Формаслов

Рецензия 5. Максим Плакин о цикле Андрея Журавлёва

Чуть ли не впервые во время прочтения стихотворной подборки мой мозг начал автоматически вычислять не стихотворные традиции, а сущностную традицию — концептуальную, если угодно. Я имею в виду одну из самых знаменитых в мировой поэзии поэм, книг — In Memoriam A.H.H. Альфреда Теннисона. Позиция наблюдателя, точка отсчёта в обеих работах одна и та же: после смерти.

У Теннисона — смерть друга, смерть конкретного друга; результат — 2916 строк четырёхстопного ямба в 133 стихотворениях. Разумеется, с таким объёмом книги Теннисон содержательно перерастает рефлексию над конкретной смертью — той смертью, что мотивирует его обдумывать весь универсум. 

У Журавлёва — смерть, тоже конкретная смерть, и много ощущения смерти; результат — 64 строки трёхстопного и четырехстопного амфибрахия в 8 стихотворениях. Но, как ни странно, содержательно, по охвату — это тоже глобальная работа. Навряд ли вообще возможно сравнивать такие вещи честно: одна объёмнее другой в 46 раз, но что можно сказать точно: по сути выраженного (точнее, по сути невыразимого), по силе суггестивности и по поэтическим достоинствам — никакой разницы в 46 раз точно нет. Более того: как раз в силу компактности, которая ещё подчеркивается твёрдостью формы (восьмистишия), впечатление от подборки точное и точечное, как, простите, пуля.  

 

Евгений Абдуллаев // Формаслов
Евгений Абдуллаев // Формаслов

Рецензия 6. Евгений Абдуллаев о цикле Андрея Журавлёва

«Постмортем» ― на мой взгляд, это большое, в восемь частей, обещание.

Да, есть такие стихи ― ценные не столько сами по себе, сколько тем, что они  обещают в отношении автора.

«Постмортем» обещает, что Андрея Журавлёва, доселе неизвестного, мы ещё будем читать. Что, уже обладая незаурядным поэтическим мастерством и, главное, обострённым поэтическим видением, он будет писать ещё лучше и ярче.

При одном условии ― если сможет отойти от прямого подражания Алексею Петровичу Цветкову.

В подражании молодого поэта ― поэту крупному и признанному ничего плохого нет. Нормальный этап роста. И Цветков как объект для подражания в этом смысле даже логичен. Его манера ― это такой мостик между традиционной поэзией и современной; интонационная и образная раскрепощённость при сохранении жёсткого силлаботонического каркаса.

В этой манере, правда, есть и свой соблазн ― она слишком легко воспроизводится, слишком легко автоматизируется. В этом причина и многописания самогó позднего Цветкова (немало, на мой взгляд, ему повредившего), и многообразных подражаний ему у молодых поэтов. Многие при этом, кстати, Цветкова могли и не читать: подобного рода стилем можно «инфицироваться» через вторые и даже третьи руки.

Возвращаясь к Журавлёву. Собственно, на вторичность по отношению к Цветкову указал в своем предисловии к «Постмортем» и Борис Кутенков (в «журнале на коленке», 26.10.24). Но Борис Кутенков ― критик гораздо более толерантный и великодушный, чем я. Он пишет: «…Влияние Алексея Цветкова здесь, кажется, отчётливо плодотворно: при сохранении суггестии, но ― в сторону ухода от его механистичности». Я, грешный, не вижу здесь никакого «ухода». Это стихотворение, которое вполне мог бы написать сам Алексей Петрович, так сказать, «постмортем». Что касается плодотворности этого влияния, то всякое влияние плодотворно, как завезённый откуда-то гумус, на котором затем должно вырасти что-то своё.

То, что своё в стихах у Журавлёва может вырасти, мне кажется очень вероятным. В «Постмортеме» пробивается иногда какая-то своя нота, своя, личная магия: «зелёные чёрные стены колдуй / иначе иначе прохладно». Есть точные наблюдения: «и женщина жмётся к чужому лицу / как будто и правда к иконе». И какие-то собственные, вероятно, из личной биографии, темы. Больничная, детская, военная. Но пока, повторюсь, это ― скорее обещания.

 

Цикл Андрея Журавлёва, представленный на обсуждение

Андрей Журавлёв родился в Зарайске. Публиковался в «журнале на коленке».

 

ПОСТМОРТЕМ

1.

больница кириллица что же ещё
не верится в подлинность дымно
тельняшка и мыльница поезд ушёл
конечно и фляжка любимая

тяжко смириться темнеет уже
привидится Логинов Дима
и сразу же выльется из чертежей
безлюдно у озёра было

2.

бесхозной черешни коротким путём
недолго всё детство ходили
и вещи руками стирали потом
пока не нагрянут родные

уехал братишка в столицу Чечни
сказал же уедет в столицу
нет это не птицы, а вещие сны
пробудят сегодня провидца.

3.

на койке в бараке на русской траве
в заварке вокзала без сумки
прилечь как на ляжки ко зрелой вдове
быть словно чужие рисунки

в записке о смерти смотри оборот
по правде фигня получилась
а разница прежняя швы распороть
практически снять паутину

4.

зелёные чёрные стены колдуй
иначе иначе прохладно
какая таблетка как сено во рту
гадает товарищ архангел

на кладбище стрёмно в одиннадцать лет
но мальчик целует мужчину
который похож на сардину в тепле
за это его и душили

5.

полковник в отставке в разведке хорош
бывает заходит к соседке
пусть рыба на кухне подышит на нож
пока есть в Ацлане Ацтеки

спокойно в астрале подумал двойник
юлу запускает ребёнок
и делает вид что не знает о них
любимых местах погребённых

6.

расколотой ампулы тощий медбрат.
неверное время как смирна.
все жизни без этой нуждался в деньгах
теперь в санитарке в лосинах

терпимо в лечебнице если не знать
анамнеза трещин на стёклах
а шутка простая окончил физмат
наверно ошибся в расчётах

7.

деревья друг с другом не спутать в тайге
не вышло плутает кормилец
по твёрдому снегу апостол андрей
уже ощущает сонливость

прикольно кимарить в просторном лесу
язык обжигает цикорий
и женщина жмётся к чужому лицу
как будто и правда к иконе

8.

тревожно и весело в форточку лезть
моншер соизвольте не кашлять
о, силы небесные, адская смесь
лекарства лекарства лекарства

впервые не будет согласен с концом
листая любимый постмортем
и дым наконец замыкает кольцо
ещё посидит и посмотрит

.

Борис Кутенков
Борис Кутенков — редактор отдела критики и публицистики журнала «Формаслов», поэт, литературный критик. Родился и живёт в Москве. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького (2011), учился в аспирантуре (тема диссертации — «Творчество поэтов Бориса Рыжего и Дениса Новикова в контексте русской лирики XX века»). Организатор литературно-критического проекта «Полёт разборов», посвящённого современной поэзии и ежемесячно проходящего на московских площадках и в Zoom. Автор пяти книг стихотворений, среди которых «Неразрешённые вещи» (издательство Eudokia, 2014), «решето. тишина. решено» (издательство «ЛитГОСТ», 2018) и «память so true» (издательство «Формаслов», 2021). Колумнист портала «Год литературы». Cтихи и критические статьи публиковались в журналах «Новый мир», «Знамя», «Дружба народов», «Волга», «Урал» и др. Лауреат премии «Неистовый Виссарион» в 2023 году за литературно-критические статьи.